Расчувствовавшись, его молодой напарник развязал свой мешок и извлек из него красивую черно-бурую лисью шкуру и две ослепительной белизны заячьи шкурки.
– Это вам, Екатерина Великая. Конечно, мех не горностая, но и не кошки.
– Нет-нет, – испуганно замахала руками Нелли Ивановна, – это чужое, я не могу принять…
– Уж не думаете ли вы, что это краденое, сударыня? – с обидой заметил даривший. – Испуг ваш напрасен. Сейчас, когда в деревнях нет охотников на зайцев, их развелось великое множество и ловить их на петли нет ничего проще. Ты разве не ловишь? – обратился он к Стогову.
– Не-а.
– Отчего же?
– А как? Я не умею.
– Эх ты! Вот гляди: петля из тонкой проволоки. Наделай таких штук тридцать – сорок. Найди хорошие заячьи тропы. Ты ведь знаешь: заяц бегает только по своей тропе. Привязывай петли к кусту, пню, коряге на высоте заячьей головы. Косой бежит и не видит тонкой проволоки. Петли ставь вечером, а утром обойди и проверь их. Иначе волки или лисы сожрут твою добычу.
– Дядь, а как лису поймать? – У Стогова загорелись глаза, глядя на серебристый пушистый мех.
– Лиса попалась сама, случайно. Она уходила от меня по заячьей тропе, ну и влезла в петлю. Если бы меня не было рядом, оборвала петлю и ушла. На́ тебе на удачу пяток моих петель!
Беглецы исчезли так же внезапно, как и появились. Никитич сказал, что впервые видел сибалонцев, которые так много говорили о себе.
Весь остаток дня Витька провел за изготовлением петель, сожалея, что до зимы еще далеко.
Вести о войне, тем более о Ленинграде, приходили редко, с большим опозданием. Радио в деревне не было. Прок мог, но не хотел сделать радиоприемник, боясь вступить в конфликт с властью, запретившей ими пользоваться. Письма с фронта шли больше месяца. Часто пользовались слухами, сильно искажавшими действительность.
Но война, несмотря на удаленность, чувствовалась и здесь.
Не так уж редко в деревне раздавался многоголосый плач. Так бывало всегда после получения похоронки с фронта. В доме погибшего собирались женщины почти со всей деревни. Начинали голосить еще у калитки и, доходя до горницы, рыдали навзрыд. Сотрудницам детдома и старшим ребятам это казалось странным и жутковатым.
– Чего они все-то воют? – как-то спросил Виктор председателя, оглядываясь на дом, расположенный напротив правления колхоза.
Обычно общительный, сейчас Никитич выглядел печальным, и Стогов приписывал это мрачному воздействию раздававшегося плача.
– Вон тетка Дарья, продавщица сельпо, совсем с другого конца деревни, – продолжил Виктор, – тоже притащилась и воет громче всех.
– А ты знаешь, кто погиб?
– Да, отец Саньки Грошева.
– А как фамилия тетки Дарьи?
– Не знаю.
– Грошева она. А как моя фамилия, тоже не знаешь?
Стогов смутился, потому что, кроме как Никитич да Сухорукий, председателя никак не называли, да и из местных никто не величал его по имени-отчеству – Савелием Никитичем, не говоря уже о фамилии.
– Вот то-то же! Грошев я. У нас вся деревня состоит из Грошевых, Федоренко, Феоктистовых. Потому все и плачут. У вас в городе, поди, не так.
– Не так. Никто не плакал. Не мог плакать, сил не было и слёз тоже.