— Леденева! Даешь Леденева! — гривастыми волнами огненно-червонная ходила лава дончаков… и вот уже выхлестывала в Балабановскую рощу, разливалась по улицам города бешеным цокотом, словно еще раз забирая у врага давно уже с бесповоротностью красный Ростов.
Шесть полков Петроградской дивизии встали как врытые: одни — на ипподроме, а другие — под решетчатыми окнами огромной Богатяновской тюрьмы. Сергей смотрел на них, и у него дрожала челюсть. Они хотели вызволить из каменного гроба мертвого, они говорили «встань и иди» с такой нерассуждающей, не могущей, казалось, не подействовать силой, что уже воскресили его — да, того Леденева, которого знали, — и Сергей понимал, что они своей верностью, верой, непреклонным стоянием пишут ему приговор: и тому Леденеву, и этому.
Чтоб расшатать и сдвинуть с места Петроградскую, Буденный с Ворошиловым пообещали, что на суд допустят выборных бойцов от Первой Конной. Все письма-телеграммы к вождям революции давно уже были написаны и переданы разными путями в Москву и на Западный фронт. Леденев, как лунатик, а может, со все тем же упорным жизнелюбием кладбищенской травы поднялся к столу и своим сильно вдавленным почерком вывел:
«Товарищ Владимир Ильич!
К вам обращается за справедливостью боец и гражданин Советской России. Веруй я в Господа Бога, решил бы, что он явно отступился от меня. А так и есть, что бог, в которого я верю, трудовая рабоче-крестьянская власть от меня отступилась. Я и мой штаб обвинены в такой нелепости, что повторять язык не поворачивается. Нам говорят, что мы хотели поднять руку на свою родную мать — Советскую власть, в то время как мы полагаем и будем полагать себя ее сынами до нашего смертного часа.
Не зная за собой вины, мы, красные командиры Конно-сводного корпуса, два месяца кряду пребываем в тюрьме, и больно мне смотреть из-за решеток, как мои кони моих воинов уносят на фронт. А дальше уж не слезы, а смех умалишенного, потому что судить нас, как видно, предполагают, позабыв о сущей малости — подробном доказательстве вины.
Владимир Ильич! Мои ноги еще ходят, мои глаза еще глядят, и голову свою я чувствую, как точные часы, и не могу никак поверить, что я уже не нужен делу и не вести мне красные полки к Варшаве для полной победы трудящегося человечества над мировой буржуазией. Не то мне страшно, что я попал под колесо и кости мои сломают, а то, что мне нельзя идти и дальше за вашими идеями. Во имя справедливости и истины прошу вас отозваться, вернуть мне честь, а Красной армии — солдата.
Остаюсь с глубокой верой в правду, солдат революции Роман Леденев».
Судить Леденева спустились люди из Москвы — и вот, как во сне, когда понимаешь, что все только снится тебе, но как ни силишься, не можешь пробудиться, пролязгали засовы, захрустели рычаги, с тягучим скрипом подавая шестерых подсудимых наружу, по черной лестнице — в Асмоловский театр, в обширный зал с лепными ложами в ниспаданиях алого бархата и еловых венках, с уже заполнившей партер колышущейся массой френчей, гимнастерок, пиджаков, с каким-то затаенно-похотливым, испуганно-придавленным дыханием вот этого безликого единства.