Перегруппировав свой потрепанный корпус и подкрепив его кубанцами Покровского, Улагай вбил охватные клинья в растянувшийся фронт красных сил — в одно и то же время ударил от Романовской и Святого Креста, перешагнув на правый берег Сала.
Измочаленная в полосе непрерывных боев, потерявшая более половины орудий, истощившая огнеприпасы 10-я армия покатилась к Царицыну. Последний пятачок донской земли поглощался копытами распаленных казачьих коней — весь Дон, как крыга от сплошного поля в ледоход, откалывался от Советской России, чьи очертания на карте все более напоминали накренившийся, готовый повалиться дуб, кривой ствол которого неутомимо подгрызают зубьями пилы, а корни выкорчевывают из земли железными пешнями.
LXV
Апрель 1920-го, Ростов
Огромная пустая чаша ипподрома сделалась похожа на дворцовый парк, засаженный шпалерами, куртинами, боскетами из тысяч всадников и лошадей, которым труднее всего дается именно живая неподвижность.
Червонным золотом горели, вороньим крылом, серебром отливали лоснящиеся крупы вычищенных дончаков, высоких тонконогих аргамаков, приземистых неприхотливых карачаевцев. Просвеченные солнцем кумачовые полотнища с огромными белыми буквами революционных заклятий колыхались и плыли в золотых столбах пыли. Словно тысячи маленьких солнц, ослепительным блеском ударяя в глаза, грохотали литавры и ревели огромные медные трубы оркестров, опевая простор, омывая людей и коней огневыми волнами, и никого уж не существовало по отдельности, закупоренного в самом себе, в своем единоличном счастье или горе, — ни казака, ни мужика, ни человека, продолжающего думать, для чего он живет и за что ходит вместе со всеми на смерть, а одна только музыка:
— Это есть наш последний и решительный бой…
Как апрельская степь в алом мареве неисчислимых тюльпанов, кровоточа, но не от ран, а от избытка первородной силы, полыхали ряды страшных всадников. Это Первая Конная, сбросившая генерала Деникина в Черное море, уходила парадом на Польшу. По скаковому кругу бесконечно, с величественным и надменным равнодушием текли эскадроны 4-й Петроградской дивизии, несомые легендами о собственной непобедимости, проделавшие все походы сначала с Леденевым, а потом с Буденным.
Покрытые коврами и алой пасхальной парчой скакуны ступали копыто в копыто, в то время как их седоки и мизинцем не двигали, обмундированные с самым диким, причудливым разнообразием: в черкески алого и синего сукна, в косматые черные и белые бурки с такими же мохнатыми папахами, в гусарские венгерки со шнурами, в английские темно-зеленые френчи и офицерские шинели с темными следами споротых погон, в слинявшие на солнце, белесые от соли гимнастерки, в буденновские шапки-богатырки, в соломенные шляпы и даже лаковые черные цилиндры-шапокляки, в атласные жилеты на голое тело и нагие до пояса, крест-накрест в острозубых брезентовых патронных лентах, как воины какого-то первобытного племени, носящие клыки и когти убитых и съеденных ими зверей.
Живая их река текла уже по финишной прямой — прогарцевать перед скамейками амфитеатра, затопленного трудовым ростовским людом, перед помостом, на котором восседали члены Реввоенсовета фронта. Буденный, Ворошилов и Щаденко застыли верхами, в расшитых серебром малиновых штанах, в суконных кителях со всеми орденами, впаянными в грудь, — причина движения всех своих тысяч… и вдруг: взыграли под бойцами заколдованные кони, и как с марша в атаку, по неведомо чьей и откуда команде, словно впрямь одержимый какими-то бесами, развернулся весь полк и прихлынул к трибуне.