Напротив — обвинители: железный юноша Колобородов с неумолимо сжатыми пухлявыми губами и рыжеватый Колбановский с противным кровно-розовым, упитанным лицом.
И вот под грохот общего вставания, размеренной поступью — суд, коллегия Ревтрибунала республики: прямой, поджарый председатель Розенберг, непроницаемо-надменный, как верблюд, с оторочкой безликих в одинаковых френчах.
Зашевелились на столах бумажные пласты «вели систематическую антисоветскую и юдофобскую политику…», «пришли к заключению, что подстрекателями…», и вот уж началась словесная осада, с артиллерийской подготовкой и подкопами, с решительными штурмами и вылазками обвиняемых. Сергей все понимал, но, подымаясь отвечать, и видел, и слышал себя откуда-то со стороны, как будто этот подымавшийся, искавший точные, неотразимые слова и твердо, резко говоривший человек был только его тенью, безвластной и покорной, как ей и положено. Чем больше все они — Бышевский, Шик, Челищев, Мерфельд — говорили, тем только сильнее толкали вагонетку к обрыву. А самое паскудное, вовеки не прощаемое — его, Сергея, одного! из этой вагонетки уже выкинули, и он бежал за нею, цепляясь, не пуская и даже сам пытаясь заскочить обратно, но давно уже зная (и в самой своей темной крови согласившись, торжествуя), что в бездну полетят без него.
Его самого обвиняли всего лишь в большевистской «слепоте». Он скатится по насыпи, и старшие товарищи подберут его там, в лопухах, исцарапанного, отряхнут и отправят служить, искупать.
— … Пусть каждый красный командир увидит и запомнит: к каким бы он вершинам славы ни поднялся на спине народных масс, немедля будет сброшен вниз, как только возомнит себя наполеоном. Его меридиан, зенит достигнутого им — это ничто в сравнении с незаходящим солнцем революции. Как воск на крыльях легендарного Икара, его слава растает под лучами вот этого солнца. От пролетарского Капитолия до Тарпейской скалы — всего один шаг, и шаг маленький.
Кто же это говорит?.. Какая бездарная пышность… Икар… Демулен… Но вот подымают самого Леденева, и вещественность мира как будто возрастает там, где он встает.
— Подсудимый Леденев, признаете ли вы себя виновным по всем пунктам обвинения?
— Нет, не признаю, — отвечает он с прилежностью ребенка, которому хочется спать, но все же покоряется и отвечает скучный, ни сердцу, ни уму урок. — Вы говорите: я ругал коммуну. А кто же дрался за нее, людей убивал? Ить ругать чью-то веру и самому же насмерть биться за нее — это такая несуразица, какой не может быть в природе человечьего ума, и право, чудно мне, товарищи судьи, что вы нас потчуете этой чепухой, и ни один тут не плюется, а напротив, все заглатывают. Бывает, впрочем, и такое, что сбесившийся кобель на своего хозяина кидается, но разве я кинулся на Советскую власть или хоть бы брехал на нее? Никогда я не ругал коммунистов всех, какие есть, а только тех, которые, как вши, уселись на шею трудового народа, полагая, что мы, рядовые бойцы революции, должны им поклоняться, как старым господам. Всего больше на свете я ненавижу смрад такой поганой власти, какая никого в своем народе за человека не считает. Коммунистическая партия, я так считаю, дает трудящемуся человеку вольную дорогу жизни. Да только есть такие коммунисты, которые лишь прячутся за священное знамя труда и обратно ярмо на народ надевают, преследуя не всех людей счастливыми поделать, а только себя же самих да на нашей хребтине.