– Давай рогатку хоть тебе собью, – предложил было Ефим, но Фенька испуганно замахала на него:
– Что ты, господь с тобой! Ведь догадаются тогда! Я ведь в ней, Ефим Прокопьич, с Иванова дня бегаю, – когда барскую чашку на пол сронить угораздилась! Уж и дрыхнуть в этом хомуте приноровилась, дырочка у меня там в половице проверчена… Бежи, бежи, поспешай, мне дядька Кузьма собьёт опосля! Богородица в помощь тебе!
Ефим кивнул, подходя к окну. Посмотрев вниз и убедившись, что на дворе ещё никого нет, он перемахнул через подоконник и приземлился на навозную кучу. Петух, деловито разгребавший навоз, остановился, вытянул шею и строго посмотрел на Ефима круглым чёрным глазом.
– Ко-ко! – укоризненно сообщил он.
– Шею сверну, – пообещал Ефим и, наспех оглядевшись, шагнул в густые кусты у забора.
Петухи орали по всему селу звонко и радостно. Утро занималось умытое, ясное, полное чистого розового света, залившего реку, лес, наполовину сжатые поля, серые, унылые крыши. Солнечные блики затрепетали на покосившемся кресте болотеевской церквушки, запрыгали на крыльце домика отца Никодима, нырнули в густые заросли мальв в палисаднике. Дверь дома открылась, отец Никодим, встревоженный, со спутанной, словно со сна, бородой, выглянул во двор, сощурился от бившего в глаза солнца, бегло, чуть ли не воровато окинул взглядом собственный двор. Долго всматривался в густые заросли малины у забора и в конце концов, досадливо крякнув, захлопнул за собой дверь.
– Что там, батюшка? – тут же тихо позвали его.
– Никого, Устя. Нет никого.
Из темноты послышался не то вздох, не то рыдание. Прошуршали шаги, стукнула дверь. Отец Никодим перекрестился и пошёл следом.
В маленькой, бедной, очень чистой горнице, полной икон и расшитых полотенец, – рукоделия поповен, – ожидали четверо. Прокоп Силин, встрёпанный, ещё более сумрачный, чем обычно, ходил вдоль стены тяжкими мерными шагами. У печи столбом замер Антип – в ещё непросохшей от утренней росы, порванной на плече рубахе, с репьями в волосах. В углу на лавке сидела, сжавшись в комок и чуть слышно всхлипывая, Танька. Старшая поповна, сама зарёванная, сначала тихо успокаивала её, потом, обняв за плечи, насильно увела в другую горницу. За столом под иконами сидела перепуганная попадья и пыталась вязать, но петли падали, скользили со спиц, серый клубок разматывался, и полосатый котёнок, выгнув спину, уже примеривался ударить по нему лапкой. Устинья, вошедшая в горницу вместе с попом, сразу же подошла к окну и откинула занавеску.
– Устька, не высовывайся, – сквозь зубы велел ей Прокоп. – Не ровён час, глянет кто… Ох ты, господи, времечко-то бежит… Люди уж в поля тронулись, скоро шум подымется… Где ж его там, паршивца, носит?!
Ответом ему было тяжёлое молчание. Устинья, прислонившись спиной к стене, до боли закусила губу, зажмурилась. По её бледному, покрытому синяками и ссадинами лицу медленно ползла одинокая слеза.
– Рано, рано выть ещё, девка! – прикрикнул на неё Прокоп. – Погоди! Ефимка наш не лыком шит! Не какой-нибудь сермяжник запечный! Слава богу, чистой воды разбойник с большака – вывернется!