Ладимир по-медвежьи слез с ложа, нацепил порты и мятую сорочицу, валявшуюся на полу. С трудом отыскав пару сапог в разных углах и обувшись, он вышел из летнего сенника в обширные, богато убранные сени. Преломляясь сквозь пеструю слюду стрельчатых окошек, лучи солнца разлили цветные узоры на полу, крученых столбах и дубовых стенах. С высокого тесового потолка смотрели мастерски прописанные жар-птицы на ветвях сказочных деревьев.
Стук чеботов обрушился сотней ослопов[42] на больную голову княжича. В сени резво ворвался Гаян, молодой рябой челядин в атласной рубахе. Зная наперед, что нужно господину, он уверенно нес расписную чарку с рассолом.
— Доброго тебе здоровица, княжич! На вот, испей, вмиг полегчает, — радостно сказал он, сияя рыжими веснушками и широкой улыбкой.
Ладимир выхватил из рук слуги чарку, плюхнулся на крытую медвежьей шкурой лавку и с жадностью упыря, добравшегося до шеи своей жертвы, присосался к рассолу.
— Княжич, к тебе гости, — сообщил челядин, не дожидаясь, пока хозяин допьет свое спасительное зелье. — Тысяцкий Борислав пожаловал, на дворе дожидается.
— Так зови его в хоромы. Чего он на дворе позабыл?
— Так звал, хозяин. Не идет. Говорит, погода дюже хороша, и тебе свежий воздух надобен.
Предвидя очередные упреки и наставления, молодец закатил глаза, но все же поднялся и обреченно побрел к выходу. Вскоре он оказался на высоком крыльце. Осень выдалась дивная — все вокруг было залито теплом и ярким солнцем. Но на крыльце, под замысловатой кровлей, объятой резьбой полотенец и причелин[43], царили тень и приятная прохлада. Воздух пропитался яблочным ароматом, словно домашнее вино.
В том, что многие в Сеяжске приняли самозванца Владимира за сына гривноградского князя, не было ничего удивительного: издалека двоюродные братья походили друг на друга, как две капли воды. Только Ладимир выглядел более растрепанным и грубым. Копна его пушистых темных волос, казалось, не знала гребня, зато улыбка светилась, точно начищенное зерцало[44].
Тысяцкий поджидал княжича внизу, у крыльца. По обыкновению, Борислав был одет сдержанно. На плечах у него серел походный плащ — мятль, застегнутый на бронзовую фибулу. Лишь длинные, убранные жемчугом ножны красного сафьяна выделялись ярким пятном роскоши из его скромного образа.
При виде Ладимира он сдвинул белесые брови, покачал коротко стриженной светлой головой, окольцованной ремешком.
— Прогуляемся? Погутарим о том о сем? — тихо предложил Борислав.
— Ведомо мне все, что сказать хочешь. И как не истомишься-то одно и то же твердить? Пойдем лучше в хоромы, выпьем медов добрых, а опосля …
— Да, твоя правда! — бесцеремонно перебил его тысяцкий. — Разговоры тут, что об стену горох!
Подойдя вплотную к княжичу, он лихо наклонился, схватил молодца под колени и с легкостью взвалил его себе на плечо, будто вязанку хвороста.
— Ты что творишь, окаянный? А ну отпусти! Я отцу скажу, он тебе…. — орал Ладимир, извиваясь ужом и стуча кулаком в спину тысяцкого. Дойдя до конюшни, Борислав с размаху бросил его прямо в глубокое корыто, приготовленное для лошадей. Брызги хлынули во все стороны; княжич с головой погрузился в студеную воду, затем выскочил из корыта, словно лягушка, и распластался на траве.