Перечитал сейчас – какие глупости! Понятно ведь, что отвлеченные рассуждения здесь неприменимы. Любят ведь конкретного человека, а не мальчика или девочку. Вот родится этот человек, перестанет быть абстракцией – тогда… А будет ли у меня это тогда?
Я опять дома. Мы – опять дома! Мы с нашей дочерью: только что узнала, что у нас девочка. Почему они сразу не сказали, что у меня дочь, – боялись сглазить? Не верили в благополучный исход? Или это просто-напросто неистребимая совковая недоброжелательность? Гадать бессмысленно, да, в общем, и неинтересно.
Мне кажется, наша дочь вытащит из этой ямы нас обоих – и его, и меня. Когда мы из больницы ехали в такси, я сказала:
– Платоша, милый, от тебя всецело зависят две дамы. Теперь ты просто не можешь раскисать.
И он даже улыбнулся в ответ, но до того измученно, что я чуть не расплакалась. Уж лучше бы, честное слово, не улыбался. Я прижалась к нему, положила ему на плечо голову, а потом обхватила его руками. Шофер смотрел на нас в зеркало, а мы так и ехали всю дорогу – обнявшись.
Звонил Яшин, сказал, что есть для меня кое-что интересное. Когда я приехал, он принес мне папку с материалами о моем кузене Севе. Пришла она по запросу архива в прокуратуру – глубоко же Яшин копал… Профессионал, я им просто-таки любовался. Бумаги вынимал лист за листом, и как-то так очень ловко. В белых перчатках, сам рыжий. На первом же листе я нашел себя – в списке тех, кого распределили в 13-ю роту. За Севиной подписью. Против двух фамилий там стояла пометка, предписывавшая особую строгость содержания. Одной из этих фамилий была моя. Неужели Севе так хотелось от меня избавиться?
Сколько же мы с ним летали на змее-аэроплане, я на переднем сиденье, он на заднем! Сева ведь и на пересыльном пункте не пересел на переднее: не расстрелял меня, не лишил жизни своею волей. Предоставил мне умереть собственной смертью – если, конечно, смерть от истощения может считаться собственной. Мы бежали, и я сбавлял шаг, потому что видел, что Сева задыхается. Мы шлепали ногами по сырому песку, оскальзываясь, вздымая брызги, а змей величаво летел над морем – иной, недоступной для бега стихией, и вместе с ним летели, казалось, и мы. Когда мы спотыкались, наш аэроплан нырял, но это было почти незаметно, было похоже на то, что он поймал иной воздушный поток.
Как это Сева так оступился, что его аэроплан спикировал вниз? Из документов, принесенных Яшиным, следовало, что в 1937 году мой кузен был расстрелян. О пытках в ходе следствия в бумагах прямо не говорилось, но по отдельным попавшим в протокол возгласам можно было понять, что они были. Возгласам, а главное – особенностям информации, исходившей от Севы неравномерными толчками. Более или менее предметный разговор состоялся только на первом допросе. Остальное – поскольку рассказывать Севе было нечего – выглядело безуспешными попытками угадать желание следователей.
Протоколы, обычно скупые на слова, в этот раз не экономили на деталях. Подробно рассказывалось, что говорил Сева, вымаливая себе жизнь, как громко, по-бабьи рыдал и бросался целовать сапоги следователям. Подвинувшись, очевидно, умом, на последних допросах предлагал отпустить его для освоения пустынных районов Узбекистана. Требовал приехать к нему через десять лет и поесть фруктов в посаженном им саду. Сева описывал следователям, как все они пьют чай в вечерний час, когда уже нет зноя и дышится легко. Судя по подробности записей, Севины речи производили на слушателей большое впечатление. Надо полагать, что следователи, устав от допросов, и сами давно мечтали о тихой садовой жизни. Странным образом и мне от этого чтения становится легче.