Но вдруг неизъяснимо поразило и даже как бы испугало знамя, под которым идет, — уже так привычно, казалось, колыхавшееся над его головой, освободительно и берегуще осеняя, незатухающим сигнальным огоньком, стекающей по шляху кровянистой каплей алея средь желтых заливов пшеницы, обманно говоря врагам: не бейте, мы свои, мы с вами одной, трудовой, красной крови. И, потянув из ножен шашку, расплескивая ею, как кропилом, немую команду рассыпаться в лаву, он выпустил коня и полетел под этим красным, наразрыв натянувшимся знаменем, как будто уж и впрямь не понимая, чей он и кого ведет — кого и зачем убивать.
На луговую пойму сотня выхлестнула прибойной волной. Всего саженях в полуста застыли будто врытые по пояс в землю желто-серые красноармейцы. Дорываясь до бруствера, Матвей видел их ошарашенные, благоговейно опрокинутые лица, их судорожно-обреченные потуги совладать с затворами винтовок… С огромным опозданием, враздробь защелкали выстрелы. Гром прыгнул с запасом — послав его прямком на пулеметное гнездо, Матвей в верхней точке лансады полохнул по лицу человека в коричневой кожанке. Влетел на мост, сбивая конской грудью и топча убегающих красноармейцев.
Казаки на карьере вломились в зеленую воду речушки и в неистовом кипеве брызг, с волшебной быстротою выметнулись на ту сторону. Это было похоже на скачку с препятствиями, на учебную рубку лозы. Земля впереди разломилась — полыхнув черной молнией, коряво завилюжился окоп. Две линии полупустых траншей, рябящая желтыми красноармейскими спинами полоска земли, четыре трехдюймовки в глубине — все было разрезано надвое одною халзановской сотней.
Тут бы им и пропасть, как в загоне, меж рвов, но Матвеев расчет на табунную панику оказался единственно верен: повсюду перед ними овцами метались, сшибались и укатывались к Волге пехотинцы, заслоняя прицел пулеметчикам и ссыпаясь в окопы на своих же товарищей. А за речкой, на западе, в двух последних верстах, уже бугрилась поднятая пыль: подхватывая дерзкий халзановский наскок, полки 2-й Хоперской растягивали по степи дугу охвата, наметом шли на подожженную, занявшуюся паникой Дубовку.
Красноармейцы, словно рыбы из воды, выбрасывались из окопов, кидались на задние скаты и брустверы, ногтями впиваясь в курчавую рыхлую землю, сгребая ее вниз, к разинутому рту, как будто торопясь наесться ею вволю, засыпать и похоронить самих себя, лишь бы только укрыться от этого ужаса, который с садким гулом и трясучим гиканьем катился им в спину. Срывались на дно, валились в свежие окопы, как в могилы, врассыпную бежали к плетням окраинных дубовских огородов, сигали, переваливались, кувыркались через них, теряли, бросали винтовки, запутывались в их ремнях ногами и подкошенно рушились наземь.
Боя больше уж не было — ворвавшись в улочки посада, казаки, как пастухи, перегоняли запаленно дышащих красноармейцев, рубили на скаку, кололи сверху в шею, теснили конями к заборам, сбивали с ног, давили и топтали. Упавшие либо оставались лежать, собравшись в комок, либо тотчас же вскакивали и бежали уж на полусогнутых, будто даже и на четвереньках, как невиданные полумески с собаками, могущие передвигаться только в этой нечеловеческой манере. Иные, загнанные в тупики, как грешники от вышнего испепеляющего пламени, дрожливо прикрывали голову руками — над ними взвивались казацкие кони, и под ударами копыт раскалывались черепа. Неотвратимо падавшие шашки перерубали и дробили вскинутые руки, обтесывали безоружных, столбенеющих в страхе людей.