Две недели шли до Мурманска. Отсюда их поездом везли в Москву. Москва встречала таким холодом, что арктический показался мягче: там, в конце концов, и бог велел, – здесь же минус тридцать с лишним воспринимался как патология, хотя Папанин и приговаривал, что это нормальная московская зима. На встрече со Сталиным в Кремле Бровман впервые заметил, что вождю как бы не до того: он принимал седовцев с прежним радушием, детально расспрашивал каждого о семье – ему, отцу-одиночке, важно было, как обстоят дела у женатых и когда женятся холостые; пригласили и эвакуированных; лица у них были виноватые, как бы вогнутые, но и им дали по «Красной Звезде», тогда как пятнадцати продержавшимся – предсказанного Героя. Сталин в первом тосте повинился: да, товарищи, не смогли обеспечить в тридцать седьмом правильные маршруты, недосмотрели на Севморпути, весь ледокольный флот зазимовал, то есть вообще весь! Какая-нибудь Норвегия уже была бы парализована (все усмехнулись), какая-нибудь Дания расстреляла бы все свое руководство (засмеялись в голос), а мы прекрасно зазимовали! Я предлагаю, товарищи, рассмотреть и зимовку на Южном полюсе, мы, южане, считаем, что это зона наших исконных интересов… Но за всем этим Бровман чувствовал неестественность: Сталину было неинтересно, он думал о главном, главным была война. Она уже шла. Печать ее лежала на всем.
Это невозможно было объяснить, но Бровман на то и был журналистом, чтобы чувствовать событие, пока оно не произошло. После зимовки чутье это еще обострилось, мозг изголодался и теперь стремительно перерабатывал всю новую информацию, которой не было в газетах и о которой по газетам можно было догадаться. Пока Бровман куковал во льдах, исчезли Корнилов, Савин, Рыбаков переехал в Сталинград, но с таким понижением – на газету тракторного завода, что дальнейшая его судьба была ясна. Многих вообще просеяли, об этом и была их с женой кодовая фраза: «Давно с друзьями не вижусь», – и Бровман почти с любовью оглядел тогда убогую рубку «Седова». Пока он в той рубке отправлял корреспонденции, здесь тоже была рубка, неясного, правда, назначения. Новых рекордов не было, да и некому было их ставить. Бровман не стал звонить Канделю, не хотел навязываться, но Кандель сам его вызвонил в гости, и Бровман пошел – как обычно, без жены, потому что хотелось серьезно расспросить о многом. Кандель как будто похудел, никаких медвежьих объятий, аккуратное рукопожатие. Улыбался хитро, словно зная тайну, подкидывал могучего ребенка. Расспрашивать не стал – представлял себе, что они там должны были переживать, сжатые смертельной ледовой скукой, но и здесь теперь тоже было сжатие.
– А я соскочил, – сказал Кандель, и после этой фразы, словно по сигналу, Варя вышла в комнату и оставила их в кухне: надымили, черти, сказала она, и Бровман понял, что она не хочет мешать разговору.
– Как соскочил?
– А вот так, ты же помнишь: говорил я тебе, что я следующий. А теперь все, теперь я по другому делу.
– Да как же?
– Да вот так же: испытывать буду, но больше тренирую вояк. Бомбардировщик – он не для рекордов, он грузы таскает. Поначалу я, знаешь, тоже их настраивал брать побольше, ну и разбились двое, слава богу, не насмерть. Кончились рекорды, Бро, пошла жизнь. И здесь я, может быть, еще уцелею.