«Но это же правда, — перебил его Сахаров, — он просто тупоголовый красный». Грачев, который слушал Кромиади, нахохлившись, подлил себе вина и молвил: «Похоже, Лукин приготовился к смерти». Все, кроме меня и Гермогена, курили. Вертя в руках протокол допроса, я неожиданно для себя сказал: «Мне кажется, Лукин по правде считает Гитлера подонком и убежден, что у немцев выиграть невозможно и при любом раскладе его ждет позор…» Спохватившись, я замолчал. Все молчали и смотрели на меня, пришлось продолжить. «Судя по тому, что вы рассказали, его игра состоит в том, чтобы показывать немцам стойкость и отвергать предложения вроде ваших. Но даже из первых ответов протокола ясно, что генерал в принципе не отказывается от разговоров с их разведкой и готов скупо выдавать имеющиеся у него сведения. Вот тут он упоминает, сколько дивизий готовится в Заволжье и какое новое оружие получат войска. В лагере ему худо, но все-таки сносно, и он надеется дотянуть до конца войны. Победит Германия — он был ей полезен и, следовательно, освободится. Победят красные — он не предал и снабжал врага устаревшими фактами».
Повисла пауза. Кромиади отвернулся к окну. Стояли самые длинные дни в году, и за окнами все еще синели сумерки, хотя дело шло уже к полуночи. Остро пахло жасмином. Я не знал, зачем, будучи секретарем, встрял в разговор на первом же заседании — возможно, просто тосковал по беседе. Обернувшись, Кромиади вытащил новую сигарету и зажег ее. «Вообще, я не хотел говорить об этом сегодня, но раз вы, наш новый офицер, начали это дискутировать, то пожалуйста. Думаете, мы без Лукина не понимаем, на что похожа наша игра? Понимаем, и мы бы не взялись за дело, если бы не имели серьезных сигналов, что немцам нужны крупные русские соединения. Разговор с Лукиным прослушивал абвер, и он это сознавал, как и мы. Я не мог сказать ему все. Между тем месяц назад я встречался в Берлине со знакомым здесь многим полковником Штрик-Штрикфельдом. Это достойный офицер — воевал в царской армии, дослужился до капитана, — а главное, он идейный враг большевиков и близок к фельдмаршалу Кейтелю. Полковник подтвердил, что у разных генералов есть разные мнения насчет того, как используется армия. Многим в вермахте не нравится, что на них взвалили содержание пленных, подключают к акциям, обязывают убивать тех же пособников из мирных жителей. России следует дать автономию — вот позиция просвещенных офицеров. Их группа сильна и ценит русских патриотов. Сейчас абвер ищет советского генерала — чем прославленнее, тем лучше, — чтобы на его зов красноармейцы переходили на немецкую сторону. Не к Гитлеру, не к нам, неизвестным, а к именитой личности».
Грачев встрепенулся. «Проще говоря, — проскрипел он, — хер с ним, с этим Лукиным. Нам надо протянуть до момента, когда немцы возьмут кого-то известного. Такого, чтобы любил власть. И хорошо бы, чтобы он оказался умелым военным, а не петухом с орденами». Рейнское кончилось. Риль откупорил еще бутылку. «Когда встают туманы злые и ветер гасит мой камин, в бреду мне чудится, Россия, безлюдие твоих равнин», — продекламировал, запрокинувшись, Гермоген. У меня вырвалось: «Встречный пал». «Что?» — спросил Кромиади. «Простите, я просто вспомнил, как это называлось. Мы тушили пожар в лесу и пускали огонь навстречу идущему к нам огню. Получались такие стены из пламени, и они сталкивались, и пожар прекращался. Но перед этим столкновением была минута, когда они сближались и полоса между ними превращалась в печь. Кажется, мы сейчас в такой печи». Кромиади покачал головой и хотел что-то сказать, но Гермоген, будто не слыша нас, продолжал: «В моей мансарде полутемной, под шум парижской мостовой, ты кажешься мне столь огромной, столь беспримерно неживой, таишь такое безразличье, такое нехотенье жить, что я страшусь твое величье своею жалобой смутить».