— подумала Джесси и рассмеялась. Звук этот был странен и непривычен для ее слуха, как и чувство радости для ее сердца, но, если подумать, причина этого была вполне понятной: она не смеялась с прошлого октября. Джесси называла те часы, которые она провела на озере Кашвакамак, просто — «Мои тяжелые времена». Эта фраза говорила обо всем сразу и ни на йоту больше. Именно такой подход и устраивал ее.
«Не смеялась с тех пор? Совсем? Абсолютно? Ты уверена?»
Нет, не абсолютно, нет. Джесси казалось, что она смеялась во сне — но в бодрствующем состоянии она засмеялась впервые. Она отлично помнит, когда смеялась в последний раз: тогда она пыталась достать левой рукой ключи из правого кармана. Насколько она знала, это был ее последний смех до настоящего момента.
— Только это, и ничего больше, — пробормотала Джесси. Она вытащила пачку сигарет из кармана рубашки и закурила. Господи, как эта фраза возвращает ее назад — единственной вещью, обладающей такой силой и властью проделывать это столь же быстро и полно, была песенка Марвина Гайе. Однажды она услышала ее по радио, когда ехала с одного из бесконечных приемов у врача, из которых состояла вся ее жизнь этой зимой. Марвин причитал: «Каждый знает… особенно вы, девочки…» Джесси сразу же выключила радио, но все равно так дрожала, что не могла вести машину. Она остановилась и подождала, пока не успокоится. Но по ночам, даже во сне, она бормотала слова из поэмы Эдгара По во влажную от пота подушку и, просыпаясь, слышала собственные слова: «Доказательство, доказательст…»
Джесси сделала глубокую затяжку, выдохнула, пуская кольца дыма и наблюдая за тем, как они медленно поднимаются над клавиатурой.
Если люди были настолько глупы или бестактны, чтобы расспрашивать о перенесенных ею страданиях (оказывается, что она знала намного больше тупых или бестактных людей, чем ожидала), она говорила, что многого не помнит из того, что произошло. После двух или трех вежливых интервью она начала говорить полицейским и всем (кроме одного) коллегам Джеральда одну и ту же вещь. Единственным исключением был Брендон Милхерон. Ему она рассказала правду, частично потому, что нуждалась в его помощи, но в основном потому, что Брендон был единственным человеком, который хоть как-то смог понять, что пришлось ей пережить… что переживает она и сейчас. Он не тратил время на бесполезное выражение соболезнований — о, какое это было облегчение. Джесси поняла, что сожаление и сочувствие после пережитой трагедии значат не больше, чем след мочи, на снегу.
Однако полицейские и репортеры выслушивали ее версию о потере памяти — и всю остальную историю также — принимая значительное выражение лица: а почему бы и нет?
Мозг людей, перенесших тяжелые физические и психологические травмы, частенько блокирует воспоминание о том, что произошло, а уж Джесси это было известно лучше, чем кому-либо из них. Она многое узнала о физических и психических травмах с прошлого октября. Книги и статьи помогли ей найти правдоподобные причины, чтобы не говорить о том, о чем ей не хотелось говорить, но все же это была не очень-то большая помощь. А может быть, она просто не наткнулась на требуемый случай, когда дело идет о закованных в наручники женщинах, вынужденных смотреть на то, как их мужья превращаются в обед для собаки.