Он кривил рот в ухмылке, но глаза его были непривычно серьезными.
— А в чем твоя вина? — сказал Щепкин. — При революциях ты в России не был… Ну, сын… Ну, офицер! И все?
— Была бы голова, а вина найдется, — сказал Свентицкий. — Я ведь, мон шер, твоим друзьям клятв давать не буду, что за них жизнь положу. Я никому клятв не давал. Даже самому себе. Однако, ежели замолвишь словечко, с тобой останусь. Сапоги там чистить, самовар ставить, за «мерзавчиком» сбегать. Я способный, научусь…
— Заткнись! — тихо свирепел Щепкин.
— Смех смехом, — опустил голову Свентицкий. — А ведь и вправду, что со мной будет?
— А вот это уж, Ленька, тебе самому решать… — сказал Щепкин. — Или с ними, или с нами.
— А если я желаю сам по себе? — возразил Свентицкий.
Открылась дверь. Санитар внес узел, в нем были их комбинезоны, ботинки, краги. Отдельно бросил на стол стираные гимнастерки, галифе, спрессованные глажкой в плотный пакет.
— Одевайте одежу!
Комбинезоны они надевать не стали. Гимнастерки, видно, парили, от них резко пахло карболкой, плохим мылом, рукава заскорузли, слиплись. Не хватало и многих пуговиц.
— Обычно они расстреливают на рассвете… Под рокот барабанов, — бормотал Свентицкий, одеваясь. — Но для меня, вероятно, будет сделано исключение?
Когда оделись, санитар мотнул головой:
— Идите вниз… В канцелярию…
Сам за ними не пошел, распахнул окно, с улицы ворвался воробьиный писк.
Молочков встретил их в канцелярии, оглядел придирчиво, сказал:
— Ну и видик у вас…
Во дворе ждал потрепанный, покрытый весенней грязью «паккард» с выбитыми фарами и мятыми сиденьями, из которых лезла вата.
Шофер в кожаной куртке дремал, привалившись к рулю.
Они уселись втроем на сиденье сзади, шофер надавил грушу сигнала, выехали из ворот лазарета.
Хмельной, теплый воздух кружил голову Щепкину. Запах распаренной мартовским южным солнцем, влажной после недавнего дождя земли ударил, как кнутом. Синева опрокинулась над крышами невысоких окраинных домиков города, белая стайка голубей металась над головою… Ах черт! Хорошо! Они жадными глотками пили воздух, вертели головою, успевая заметить то, что уже стало для них непривычным: по деревянному тротуару идет женщина в белой косынке, вышагивает, подоткнув подол, чтобы не замараться в жирной грязи; у косой афишной тумбы уткнулись в розовый лист какого-то приказа по Астраханскому гарнизону два плотных мужичка в мочальных картузах, испуганно покосились на автомобиль, сняли картузы, поклонились; жеребенок, глядевший в лужу, услышав рокот мотора, вздернул пушистую метелку хвоста, отскочил, взбив брызги, но недалеко — косил глазом на автомобиль: и страшно, и интересно. Мелькали распахнутые ставни, женщины мыли окна, стоя на подоконниках, под мостом над протокой грохнуло, улетая, эхо; открылась и убежала за дома плоская, серая, покрытая белыми полосами пены Волга.
Заголосил где-то близко за домами паровоз, тут же распахнулось огромное окраинное пространство с полоской редких тополей по горизонту, могильными памятниками, оградками; дорога пошла нырять по выбоинам, «паккард» полз, переваливаясь, скрипел, брызгал грязью. Кладбище было большим и беспорядочным, могилы разбегались, как испуганные, от небольшой кирпичной часовенки, стоявшей в самой гуще. Хилые деревца мотались под ветром.