– Не беспокойся, – Закатов вдруг нахмурился, что-то вспоминая. – Как там Александра Михайловна? Она, кажется, заглядывала сюда?
– Почудилось вам! – отмахнулась Дунька. – Я к себе-то уже заполночь воротилась, заглянула и к ним, и к Маняше. Маняша-то спала, а барыня в постеле сидели да что-то писали, да быстро так! Ступай, говорит, Авдотья, я скоро лягу. Я и ушла… Да и вы переберитесь в спальню да по-людски выспитесь, чтоб голова-то не трещала. Идите-идите, я уж и натопила там. Рассолу ещё принесу!
Закатов счёл за лучшее не возражать. Кое-как сполз с кресла и, стараясь не встречаться с Дунькой глазами, ретировался в спальню.
В этот же час в комнату Александрин вошла горничная с подносом:
– Доброго утречка, барыня! Вон как поздно нынче проснулись-то! Чай с крендельками изволите кушать? Что это у вас за словесность на столе разложена? Писать кому изволили?
– Параша, у меня есть к тебе поручение, – Александрин, бледная и серьёзная, сидела у стола. – Вот одно письмо… от меня… моим знакомым. Сможешь ли ты отправить его так, чтобы… чтобы ни одна живая душа в доме не знала о нём? И отправить из уездного города, а лучше – из губернского? Найдётся ли у тебя толковый порученец?
– А как же, барыня! Знамо дело, исполним! – улыбнулась Парашка. Установив поднос на столе, она привычно принялась заправлять постель, словно не замечая взволнованного лица Александрин. – Давайте письмо ваше, нынче же племяша отправлю в уезд! Он у меня куда какой толковый, грамотный! Всё как надо исполнит!
– Но только чтобы никто ничего не знал! В письме нет ничего предосудительного, просто… Просто необходимо, чтобы всё сохранялось в тайне!
– А как же-с, разумеем, тайность – первое дело! Не извольте себя волновать, вскорости исполним! Давайте письмо-то. А сами садитесь чай пить. Добры-то люди уж обедать готовятся!
Парашка взяла письмо, спрятала его в рукав и, улыбнувшись напоследок обеспокоенной Александрин, вышла из комнаты.
Через пять минут горничная уже стояла перед Дунькой.
– Вот, Авдотья Васильевна… Полночи писали, ещё даже и перья с чернилом со стола не убраны. И велели немедля отправить, да так, чтобы никто знать не знал! И даже не из уезда, а из губернии – чтобы, значит, вовсе следу не найтить! Как быть прикажешь?
– Та-ак… – Дунька с минуту тщательно изучала жёлтый пакет. Затем поднялась и прошествовала к дверям, запирая их. Подёргав щеколду, вернулась к столу и ловко вскрыла пакет. Достав письмо, уселась у окна. Шевеля губами и страдальчески морщась, принялась изучать строку за строкой.
– Да что ж это господа по-человечески николи не напишут… Одно французское… Ну-ка, Прасковья, поди до Авдеича, вели мне санки заложить!
– Метель ведь подняться может, Васильевна!
– Да мне недалече, к Трентицким.
Через полчаса Дунька в мужском тулупе, валенках и пуховом платке взгромоздилась в розвальни, и гнедая лохматая лошадка легко понесла сани по накатанному пути.
К Трентицким было ехать около трёх вёрст. Оставив сани и лошадь у знакомого мужика, Дунька пешком дошагала до господского дома, прямиком прошла в людскую и, перездоровавшись со всеми, вызвала в сени свою куму: ключницу Фроловну. Фроловна, в свою очередь, вывела к ней худенького старичка с нежным пухом вокруг розовой лысины, облачённого в залатанный, на локтях протёртый до дыр камзольчик и плисовые панталоны. Это был известный всей округе француз Эмиль-Жан Клодье – отслуживший своё гувернёр всех шестерых мальчиков Трентицких. Клодье шёл уже седьмой десяток, и он жил при господах из милости – не имея никаких обязанностей, вздыхая о милой Франции, которой почти не помнил, и с утра до ночи прикладываясь к полуштофу «красненького». От бывшего гувернёра ощутимо несло вином, но голубые выцветшие глазки смотрели вполне осмысленно и живо.