— Дичь какая-то, — пожал плечами Шлихтер. — Значит, вы прибыли, чтобы взять меня под конвой. Арестовать?
— Упаси бог… Охранять, Александр Григорьевич. Оно приказало, чтобы с вашей головки ни одной волосинки не упало. Чтобы занимались вы тем, чем вы занимаетесь. Это ваше дело. Только чтобы я с вас глаз не спускал. Всюду теперь вместе ходить будем.
— А как же насчет холеры?
— Она до нас не касается. Врачи ее распустили, пусть теперь и утишают. А вам если нужно, только крикните: Иван Жила, стань передо мной, как лист перед травой! И я тут как тут буду. Как в сказке!
Вечером Шлихтер сидел с женой за столом. Его мутило при виде пищи.
— А мы одного сегодня отходили, — сказала Евгения, с аппетитом уплетая гречневую кашу с молоком. — Он был совсем обезвожен.
— Не надо… — поморщился Александр. — Маньковский прав: смерть и болезнь такие тривиальные вещи, что о них не стоит ни думать, ни говорить.
Достав из-под крышки табуретки брошюру Плеханова, он углубился в чтение. Уже выработалась привычка мгновенно переключаться с одной работы на другую. Евгения смотрела на мужа. Какая все-таки у него красивая голова! Широко развернутый лоб, чуть дугообразные брови, пропорциональные черты лица. И это выражение постоянной работы мысли. И эти чуть заметные ямочки юмора и доброты на округлых щеках, и курчавая бородка. А вдруг страшная эпидемия унесет его? Нет-нет, об этом нельзя даже заикаться, чтобы не подсказать судьбе ошибочный ход!
— Что ты на меня так смотришь? — спросил он, внезапно почувствовав напряженный взгляд.
— Еще не насмотрелась! Удивляюсь: на свете миллиард мужчин и все они мне безразличны, кроме одного…
— Сегодня ты могла и его лишиться!
Шлихтер с Маньковским пытались пробиться в Березовку — село над самой Сулой. Дорога вьется оврагом. Под земляным козырьком, в густой зелени убогая хатенка. Александр вообразил, какое здесь ночью жуткое одиночество. По-волчьи завоешь! Заметив дрожки, из хаты выбежал старик, седой, заросший, дикий, в рубахе без пояса и в посконных портках. Машет рукой, кричит что-то беззубым, провалившимся ртом. Подъезжают. Голос добрейший, стариковский, надтреснутый, глаза слезятся, а в них — тепло и страх:
— Хлопцы, поворачивайте обратно. Нельзя в Верезовку! Там мор!
— А мы как раз туда и едем, где холера. Доктора мы, нас хвороба не берет, — отвечает Маньковский. — Может, закурите, дедусь, есть хороший табачок, на меду настоенный!
— Поворачивайте и не оглядывайтесь! — бормочет дед, замахав длинными белыми рукавами, будто выскочил в саване из гроба, — Там народ обозленный, пришибить могут и прозвища не спросят! — Но табачок и бумажку взял и лихо свернул козью ножку. Затянулся. Закашлялся. — Здорово — кхе-кхе — продирает. Христом богом молю, не ездите, там вам конец! Мы березовских задирак знаем. Чуть что — за нож! Они ваше лекарство собаке дали. Так Серко издох!
— Разве это возможно? — удивленно спросил Александр у Маньковского.
— Видимо, хлопцы дали собаке дозу каломели, назначенную для холерного, — сказал врач, заметно меняясь в лице. — Доза в десять гран при особых условиях собачьего кишечника могла оказаться для пса смертельной.