— Много, часто?
— А сколь стукнется.
— Всех без разбора — и каторжан, и убийц, и воров?
— Не мое дело разбираться, кто каков. Всех сотворил бог, убийство, воровство допускает он же, пусть он и разбирается.
— А твое дело какое?
— Бездомного приютить, голодного накормить.
— Не спрашивая, кто он?
— Да, всякого. У нас так принято. Откажи я в куске хлеба или в ночевке хоть кому, меня весь народ осудит, за меня ни одна порядочная девка не пойдет замуж. Ты прогуляйся ночью по Уралу, загляни в баньку, в хлевушки, в оконца, куда вывешивают одежонку и кладут хлеб для бездомных, и увидишь, что весь народ помогает им.
— Положим, не весь. Я вот без спросу, дуром никого не пускаю к себе.
— Ты не народ, ты — власть, у тебя душа другая.
— Какая же?
— Бумажная.
Тут разговор споткнулся. И судья поопасился продолжать о власти и народе — не поскользнуться бы на этом, как на льду, — и кузнец решил придержать свое, хоть и твердое, мнение, что наибольшие враги российским народам не соседи, с которыми бывали войны, а домашние царские власти, судьи.
Откашлявшись, чиновник продолжал допрос:
— Грамотный? Много читаешь?
— Кончил три класса. Читать некогда. Кое-чего понабрался от этих самых ночлежников, за которых вы меня тягаете. — И Флегонт благодарно заговорил о бездомных: — Захаживали и ученые, и бывалые, и видалые. Они все-все знают: и страны, и народы, и что было, и что ждет нас. Интересней всякой книги. И всё умеют. От них и в кузнечном деле я сильно подвинулся.
— Да, тоже университет, — не то подсмеиваясь, не то завидуя, процедил председатель. — Но довольно об этом, перейдем к другому. Зачем ты обстрелял казарму?
— У меня и ружья не бывало.
— Можно из чужого.
— Никакого никогда не бывало в руках. У меня всего орудия один молот. Говорю, ваш обвинительный акт брехня. Беглых я не укрывал, а принимал, жили они у меня открыто, наравне с заказчиками. В казарму не стрелял. При аресте сопротивлялся, верно, но не оружием. И никого не тронул. А надо бы. Не лезь в чужой дом нахрапом. Я сказал все.
Судьи удалились на совещание. Кузнец Флегонт произвел на них сильное впечатление. Огромный, узловато-костлявый, заскорузлый, в кожаной дыроватой одежде, перемазанный сажей, все еще такой, каким привезли в тюрьму, — там его не выводили ни гулять, ни умыться, — он показался им вроде пещерного жителя, из которого вскорости неизбежно получится опаснейший бунтарь. Все они согласились, что надо загодя избавить от такого человека существующий порядок, а вместе и свое благополучие. Приговорили Флегонта к десяти годам каторги на острове Сахалин с последующим после отбытия ее пожизненным поселением там же.
«Убегу, — решил кузнец. — Умру, но там не останусь!»
«Убегу» стало у него постоянным, словно «тик-так» в заведенных часах. После объявления приговора ему надели ручные кандалы, затем отвели под усиленным до четырех человек конвоем обратно в тюрьму. Там снова заперли в одиночку. А в нем наперекор всему громче и громче звучало: «Убегу, убегу!» Порой ему казалось, что эта невысказанная, тайная мысль слышна всем посторонним.