К утру сон забылся, и вспомнила я о нем нескоро. В тот раз осталось лишь смутное ощущение тепла. Мне казалось, оно оттого, что в комнате жарко натоплено.
Первый раз в жизни я, проснувшись, не вскочила с постели, а притворялась, будто бы сплю. Потому что не знала, что делать. Лежала и пыталась придумать. Я думала: проще всего, наверное, удрать. Может, даже и не удрать, а уйти — кто она такая, чтобы меня задерживать, — оттолкнуть ее и уйти. Но мне в самом деле была нужна теплая одежда, иначе я в такой холод продержусь, в лучшем случае, час. Да и как выйти из дома в таком виде среди бела-то дня. Вон ремесленники в потемках, и то сразу догадались, кто я. Мальчишка же сказал: дадут что-нибудь, — нельзя упускать такой шанс. Хотя не мне он это сказал, а бабке. И не сказал, а попросил. А ей с какой стати меня одевать? И неизвестно, о чем они говорили, когда я уснула. Он ведь тогда не видел клейма на фартуке, а бабка в ванной все видела. А сейчас он, может, даже в милицию сбегал, а она сидит — караулит, чтобы я не удрала, пока за мной не придут. А если не он, бабка могла попросить, например, соседку. Мальчишка вернется — меня и нет. Скажет: дала кое-что, девчонка-то и ушла. А ему-то какая разница. Нет меня — ну, значит, нет.
Бабка сидела ко мне вполоборота, за круглым обеденным столом возле кровати, на которой я лежала. Она читала газету «Известия». Я видела ее ухо, часть лба, низкий, тощий седой узел на затылке и страницу газеты, где на фотографии улыбался Никита Сергеевич. Видела край стола, покрытого полотняной скатертью с вышивкой по кайме, и толстую круглую ножку с вертикальными желобками. Напротив моей подушки, по другую сторону от окна, стояла этажерка из деревянных реек. На средней — на второй — полке сидела кукла и смотрела в мою сторону. Глаза были как живые, с настоящими, не нарисованными ресницами, темные кудряшки лежали тоже будто настоящие волосы. Я вспомнила наш спор в спальне, когда мы обсуждали, врет или нет новенькая из деревни. Новенькая утверждала, будто, когда с отцом ездила в Ставрополь, видела в магазине куклу с живыми волосами, та закрывала глаза и, если ее покачать, говорила «мама». При этом новенькая не по-нашему клялась, и потому было непонятно, клянется она или бесстыдно врет. В конце концов, суть спора свелась к следующему: можно ли доверять человеку, который вместо клятвы говорит «ей-богу», или «разрази меня Илья-пророк», или «вот те крест, провалиться мне в преисподнюю». Одни — главным образом, деревенские — считали, с чего бы и нет, что такого-то, мало ли кто как привык. Семен сказал, у него собственная бабка так же клянется. Бабка другое дело, возражали мы, бабка — старорежимница, а Светке-то одиннадцать лет, пионерка и все такое, с чего бы ей клясться по-старушечьи. И ведь если под видом клятвы произносить заведомо лживые слова, это разве не то же самое, что держать за спиной или под столом скрещенные пальцы? Да и как, скажите на милость, люди добрые, как неживая вещь может хлопать глазами и разговаривать, не за дураков ли нас держат? Семен в тот раз схлопотал наравне со Светкой, после чего посоветовал ей про дурацкую куклу раз и навсегда заткнуться.