Хозяйка зовет завтракать. Шепотом рассказываю Папакину о ночном происшествии.
Папакин сокрушенно качает головой.
— Степан Кузьмич! Вы не упускайте Амосова из виду, ладно? Все время будьте с ним.
— Да нет, — бормочет Папакин. — Что-то не то. Я ж его знаю. Двенадцать лет работает, коммунист. Знаете что? Поговорим с ним в открытую, а? Ей-богу, сто́ит. Я ж его знаю.
Подумав, соглашаюсь.
Хозяйка возится на кухне с завтраком. Мы втроем: Амосов, Папакин и я. Опускаю руку в карман. Директор школы в ужасе смотрит на меня, его тощая шея вытянута и напряжена.
— Вот мои документы, товарищ Амосов.
В удостоверении каких-нибудь пять строчек. Он проглядывает их мгновенно. Потом еще раз. Потом еще.
— Так вы следователь?
— Следователь. Я приехал арестовать Гуськова. Теперь ваша очередь рассказывать, товарищ Амосов. Куда вы хотели идти ночью?
Три минуты междометий. А потом Амосов, чуть не плача от волнения, признается, что ночью побежал в село за людьми. А люди ему понадобились, чтобы задержать... меня.
Оказывается, еще за ужином он заподозрил что-то неладное: чего это, мол, гость все поглядывает на окно? А когда я внезапно выскочил из дома, директор твердо решил, что я не тот, за кого себя выдаю...
Хорошо, что я его вовремя остановил. А то дорого обошлась бы мне бдительность Амосова. Легко представить себе, какой шум наделала бы в округе вся эта история...
Мы с Амосовым долго, с откровенной радостью трясем друг другу руки. Затем директор бурно принимается мне помогать. Он переходит на таинственный полушепот и со всякими конспиративными ужимками ведет меня в комнату Цветкова.
Комната как комната. Кровать, тумбочка. На тумбочке вместо пепельницы — пустая консервная банка. Новенькая банка, даже этикетка цела.
Ни в армии, ни гражданским такие консервы не выдавались. Единственная партия — сорок ящиков — была целиком передана партизанским группам...
Значит, действительно Цветков хозяйничал на схроне. Теперь оставалось под каким-нибудь предлогом спровадить из дому семью Амосова. Директор взял это на себя. Но лицо у него было такое возбужденное и загадочное, что я с сомнением проговорил:
— А может, лучше вашей жене правду сказать?
— Верно, — поддержал Папакин. — Жены — такой народ, правду скажешь, и то не поверят. А соврешь, так вообще черт те что заподозрят.
Амосов, несколько поскучнев, отправился говорить жене правду. Минут через пятнадцать она ушла вместе с дочкой и, перед тем как уйти, многозначительно пожала мне руку.
Мы остались втроем. Я расположился в самом темном углу комнаты, так, чтобы разглядеть меня с улицы было невозможно. А мне сквозь оконные стекла был виден весь школьный двор, по которому Цветков обязательно пройдет, возвращаясь.
Папакин, полулежа на диване, флегматично ждал развития событий.
Зато Амосов был по-прежнему возбужден, разговаривал только шепотом, ходил только на цыпочках, и в глазах его горел вдохновенный огонь разведчика.
Но прошел час, другой. Я ждал терпеливо. Что поделаешь: работа следователя процентов на сорок в том и заключается, чтобы ждать. А помощники мои заскучали, Амосов то и дело порывался на улицу, чтобы «разведать обстановку». Даже Папакин стал поглядывать на часы.