— Чтоб мой же фельдшер меня утопил? — возмутился Звягин. — Гриша толковый яхтсмен. Да и кто бы нас в штормовое предупреждение выпустил в залив? Волна была от силы полтора метра.
— Тогда что ж тут страшного? — разочаровалась она.
— Это из теплой квартиры не страшно. А когда сидишь на фанерке ниже уровня воды, и фанерка эта проваливается под тобой, и волна хлещет, и темень, и извещают тебя, что — каюк, это, знаешь ли, впечатляет.
— А спасательный круг у вас был?
— Жилеты были, но мы их спрятали, чтоб ему небо с овчинку показалось.
— И как он теперь себя чувствует? — спросила жена.
— Как и требовалось. Сидит как миленький на даче, оздоровляясь физическим трудом на свежем воздухе. А также приступил с сегодняшнего дня к курсу голодания — пусть очистит организм от всякой дряни. После этого легче не пить, физиологическая встряска.
— Думаешь, выдержит?
— Должен. Там масса дел, телевизор… Через два участка старичок непьющий живет, который и позвонит мне в случае чего, и его вечерами проведает — поболтать.
Октябрь стряхивал последние листья с деревьев. Дачный поселок опустел, заморосили тягучие дождики, ночами ветер шумел в голых вершинах. В душе Анучина царили мир и надежда.
Утром он выпивал врастяжку стакан воды, медленно одевался и шел колоть дрова — огромный штабель под навесом. Потом растапливал печку, подметал полы и начинал возиться: столярничал в сарае, чинил забор, менял расколотые листы шифера на крыше. Нашел в мешке остатки цемента, принес с берега песку, подобрал несколько брошенных кирпичей — поправил трубу. Быстро уставал, бросало в пот, но Звягин предупредил, что это от голодания, не надо перенапрягаться, пусть не волнуется. За день аккуратно выпивал предписанные три литра воды, совершая энную гигиеническую процедуру…
(«А это что?» — конфузливо спросил он при виде предмета. — «Это клизма», — разъяснил Звягин. — «Зачем?..» — Звягин объяснил, зачем. Анучин покраснел, но слушал внимательно.)
По вечерам он смотрел телевизор, читал врученную Звягиным книжку Углова «В плену иллюзий», отрывал листок календаря — и ложился спать. Засыпая, мечтал: как вернется Нина с Иванкой, как устроится на работу, как поедут все вместе в отпуск к матери. Иногда легко плакал: картины рисовались щемяще счастливые; начинал жалеть жену, сына, мать…
Вечерами же обычно заглядывал соседский старичок на телевизор, рассуждал об автомобилях, рассказывал о сыне, начальнике цеха; ничего, жить можно было.
Первый день Анучин перенес легко, но на второй есть хотелось невыносимо, особенно к вечеру. Нескоро заснул… Третий и четвертый дни он буквально считал минуты — скорей бы полночь! Вынул рассохшуюся раму, подтесал, заменил несколько планок, отшлифовал шкуркой до немыслимого блеска, чтоб чем-то отвлечься. (От запаха гретого столярного клея аппетит просто с ног валил.) А на пятый — как переломило, стало легче. Пришло незнакомое ощущение полной телесной чистоты, будто его всего насквозь промыли. Радостное было ощущение — жить было радостно, радостно себя чувствовать.
Раз в несколько дней вваливался Звягин — бодрый, пахнущий электричкой, дорогим одеколоном, отутюженной тканью (обоняние у Анучина обострилось сейчас до чрезвычайности). Распространялась от него уверенность, надежность какая-то. Пару раз заглядывал друг его один, кавказец по виду, сказавшись живущим в том же поселке: хвалил анучинскую работу, приглашал будущим летом поработать у него. Однажды Гриша, тот яхтсмен, с девушкой заехал, думал Звягина застать: оказался он фельдшером, раньше у Анучина никогда не было знакомых медиков. От Гриши Анучин узнал в тот вечер, под треск и отблески печки, что такое «штурмовые» бригады, и какая нагрузка на «скорой помощи», и с чем приходится сталкиваться каждое дежурство. Не думал он раньше, почем достается врачу его хлеб. Гриша с девушкой переночевали и уехали утром, и было Анучину не так скучно: живые люди в доме.