Моссад ле-Алия Бет оплачивала переезд в Палестину. Пожертвования поступали из Америки, а по слухам, еще и из Парижа, но точно никто не знал. Но радостно было от того, что кто-то о тебе заботится. Что ты не забыт. Однако, хотя море было открыто, порты оставались закрытыми. Власти Британского мандата пытались ограничить поток беженцев строгими квотами, так что легальные эмигранты обращались в нелегальных иммигрантов. Но поток неудержимо ширился. В каждом лагере висел флаг со звездой Давида, дети пели на утренней линейке Атикву, израильский гимн, а с какого-то времени входящих в ворота приветствовали: «Добро пожаловать в Израиль!» И повсюду книги, горы бесхозных книг.
– Книги с собой не берите, – говорили людям. – Нам не нужны книжные черви, нам нужны крестьяне и солдаты. Мы больше не позволим забивать нас как баранов. Отныне мы будем бороться. Нас будут тренировать парни из военной организации Хагана́[119]. Для начала нам дадут палки, потом настоящие ружья. Да, это запрещено, но американцы закрывают на это глаза. Они знают, что сделали с нами немцы. Они знают всё.
– Вы не видели этого человека? Это мой брат.
– Нет, но повесьте фото на стену. Тут каждый кого-нибудь ищет.
Тысячи записок на стенах, слухи на всех языках, ложный след и мерцание надежды. Достаточное, чтобы надеяться, и слишком слабое, чтобы найти. Мориц, Ясмина, Альберт и Жоэль спали на соломенных тюфяках в бараках, делили с другими скудную еду, шли дальше и не находили ничего, кроме тумана. Иногда из тумана выплывало лицо Виктора, но тут же снова терялось.
Да, я знаю его, синьор, нет, я его не знаю, синьора. Да, он пел, вон там, на сцене, французский шансон! Нет, у меня нет его адреса, какие могут быть теперь адреса? Да, Виктор и Ури, они нас подкармливали, когда нечего было есть, добывали где-то консервированную солонину и ореховое масло. Нет, потом они поймали Ури и посадили под арест. Когда они украли оружие. Да, он был с мужчинами, которые должны были доставить нас на корабль, но потом коалиция нас обнаружила и все отменилось. Нет, больше он не появлялся, наверное, они его посадили, они нас не любят, хотя и делают вид, мы ни на кого не можем положиться, только на самих себя. Да, он был с мужчинами из Пальмаха[120], они учили нас стрелять, хорошие, сильные мужчины, сражаются за наше государство. Нет, я не вполне уверен, мадам, тут столько людей приходит и уходит.
Самым странным было то, что Виктора не вспомнила ни одна женщина, только мужчины. Как будто это был совсем не тот Виктор, какого они знали. Чем ближе к нему они подходили, тем дальше он становился.
Что же сделала с нами эта война? – думал Мориц. Потерянный идет по следу потерянного. Перемещенные лица. От цифр у него кружилась голова. Ведь не только евреи, целый континент пришел в движение. Немецкий Красный Крест говорил о двадцати миллионах пропавших без вести. Армия безродных. Наверное, лишь тот, кто сам разделил эту участь, способен понять, что произошло с Виктором. Ясмина восхищалась им как героем, отправившимся воевать со злом. Но Мориц видел в Викторе скитальца, который не в ладах с самим собой, для которого закрыт путь домой. Выброшенный в реальность, жестокость которой превзошла худшие его кошмары. Скиталец на краю сожженного мира, захваченный чем-то бо́льшим, чем его собственная жизнь. Затерянная песчинка, вдруг обнаружившая себя среди других песчинок, принесенных ветром. Где-то здесь, на ничейной лагерной земле, Виктор, должно быть, понял, что всегда был один, несмотря на все свои любовные связи, но есть новая семья, которая с готовностью примет его, лишившегося дома. Не мы находим свою жизнь, думал Мориц. Она находит нас. В тот момент, что определили не мы, в минуту полной нашей беззащитности. Не надо искать себя, достаточно лишь потеряться. И все случится.