Дядька перевел на меня неспешный взгляд и, редким, тяжелым басом ответил:
– Мыколай Затолока… – подумав, с расстановкой, добавил должность: – Вже никто… – развернулся и опять погрузился в дышащие жаром головешки.
Содержательная беседа. Повел взглядом на летчика…
Невысокий. Худощавый. В целом, хорошее правильное лицо. Неприятных эмоций не вызывает. Заломленные назад руки бугрят крепкие мышцы и выпирают лысую чуть конопатую грудь. Сам бесцветный, как моль – рыжеватые, очень короткие волосы; невидимые, светлые ресницы на подслеповатых невыразительных глазах. Ну и бледность у парня, разумеется, мертвецкая. Даже и без лютого мороза состояние – полный аут: для проведения очевидной параллели меж босыми ногами и пылающими углями – не нужно становиться обладателем неохватного, академического лба. Удивительно еще, что он вообще – целый стоит; пяток ссадин да подряпин с синяками – не считается. Обычно, в таких случаях, сразу возле места посадки – на куски рвут. В прямом смысле. Буквально…
– Как Вас по-батюшке, командир?
– Чё трэба, хлопэць?
Тяжелые глаза полны запредельной боли. И не дипломат. Придется – в лоб.
– Я послан командованием бригады, чтобы забрать пленного в штаб. Это – пилот истребителя-разведчика. Он – владеет важнейшей информацией. Его необходимо допросить. После – я передам его вам для последующего суда.
– Як тэбэ звать?
Блядь! Ну, чего ты, дядько, такой "упэртый"…
– Кирилл Аркадьевич.
– Так ось. Я – тридцать годкив був начальником смены на трех шахтах. Институт закончив, колы ты – ще пид стол ходыв. Два сына ось стоять. Поглянь! Доню, люба… – он внезапно искривился лицом… – Вмисти з онукамы… – из глаз, цепляя красные отблески, покатились круглые градины слез… словно кровью – плачет… – Усых…разом… – мужик, опустив голову и, больше не сдерживаясь, бредя в слух, заплакал.
Сделав шаг вперед я прижал к груди понуренную седую голову, сотрясающего в рыдании, мгновенно состарившегося деда. Он, словно теленок, ощутив мамкин бок, прижался лбом к левому плечу, в аккурат меж, подвешенным вниз рукоятью к кевларовой лямке ножу и ощетинившимся железными торцами магазинов краем лифчика[113].
Черная толпа молча изрыгала на нас невидимые волны яростного гнева. Мы – помеха, препятствие долгожданной мести. Они получили козлище, на котором – здесь и сейчас! – должны быть отпущены все беды войны. Немедленно! Скорее всех нас тут в клочья топорами порубят, чем кто-то посмеет воспрепятствовать торжеству справедливости. Всякая борьба – бесполезна. Летчик – обречен. Только жестокой силой решительной крови можно вырвать эту несчастную, бледную тень из неумолимых лат расплаты. Можно! Но я не стану стрелять в этих людей…
Стоящие рядом сыновья, поправляя и дополняя друг-друга, рассказывали, как в бомбежку погибла семья их сестры, как сломался отец, как сельчане хоронили убитых: всех вместе – закатывая в покрывала, скатерти и пододеяльники, в одном из снесенных взрывом погребов…
Я – не слушал. Надо было очень быстро соображать. Еще пару минут неопределенности и кто-то, не выдержав напряга, влупит по нам картечью. Потом рубку – не остановить. Оно мне надо – из-за одного пленного?!