Думая о своем заде, Борман, как бы мысленно, чувствовал зад этого парня. Это Мартина Рейхстаговича очень сильно беспокоило. Однако, мысль о побеге не покидала его, тем более, что некий старик из второй палаты, называющий себя Уинстоном Черчилем, пообещал устроить над Борманом суд и привести в исполнение приговор, который уже заранее был вынесен — двадцать пять ударов в нижнюю челюсть, посредством, специально приготовленного для этой экзекуции, кастета. Кастетов же Борман не любил.
Поздно ночью, когда обитателям дурдома снился семнадцатый сон из одного достаточно известного сериала о советском шпионе, Мартин Рейхстагович решился на побег. Он давно думал над планом Рузвельта — план был хорош, но Рузвельта не хотелось брать с собой. И поэтому, Борман приготовил новый план побега.
Ночью, ударом ноги вышибается окно в процедурном кабинете и через него готовится выход во двор, посредством мощнейшего удара по стальной решетке, прикрепленной к окну.
Окно находилось на четвертом этаже. Это долго смущало мелкого пакостника, так как он с детства боялся высоты. Но после долгих размышлений, он нашел выход — из пододеяльника, простыни и наволочки должна быть скручена неплохая веревка.
Дул холодный московский ветер, его порывы достигали стальных прутьев решетки, издавая таинственный свист, который будоражил мелкого пакостника, рождая в нем чувство страха. Но страх предстоящей экзекуции был несоизмеримо больше и поэтому, Борман решился идти напролом.
— Сейчас или никогда! — прошептал он и ударил табуреткой по голове невинного санитара так, что тот не успел даже ойкнуть.
Мартин Рейхстагович на минуту затаился. В палате был полумрак, и только огромная тень Бормана дрожала на стене в такт постукиванию зубов.
Отдышавшись, Борман поставил оглушенного санитара «раком» и вместе с ним вышиб стальную решетку. Путь к свободе был открыт и Мартин Рейхстагович не заставил себя ждать.
ГЛАВА 5. УЗНИК БУТЫРСКОЙ ТЮРЬМЫ
«Никогда не прощу себе той гаденькой нелепости, которую совершил я на Кубе! Никогда, батеньки мои, никогда! Это же надо, заядрени его мать, поддаться такой ловушке! Я же еще с тридцать третьего знал, что Штирлиц — это не Штирлиц, а полковник, да какой там полковник, тогда он не был полковником… Не важно! Исаев — он и есть Исаев! Ну, хоть бы пива тогда дал! Ан, нет! Заколотил в ящик — и в Москву! И это та скотина, что всегда соблазняла мою жену! И это тот человек, которому я доверял и нежно, no-отечески любил! Гад! Тварь! Подлый трус и предатель, и еще этот… как его… злыдня… вот!» — думал узник Бутырской тюрьмы Адольф Гитлер.
Гитлер был не похож на самого себя. Его былые важные усы поседели и осопливились тринадцатилетним слоем грязи и пыли, оседавшей на бывшего фюрера c 1945 года. Пол в камере был грязный и скользкий. По стенам прокладывали себе караванные пути таинственные насекомые, неизвестные по сей день просвещенной науке. Весь вид Гитлера как бы сливался со всей этой грязью и зловонием. И только грустные глазки, горящие в таинственном мраке темницы, оставались такими же, какими они были тогда, в сорок пятом, когда фюрер стоял на коленях перед Евой Браун и просил у нее вечной любви, несмотря на свою импотенцию.