Стук в дверь раздался поздним вечером, когда в Большом доме почти все уже спали. Нина с Танькой сидели за столом, перебирая полусгнивший горох, из которого предстояло наутро варить кашу. Услышав шаги на крыльце и короткие, уверенные удары в дверь, обе цыганки, не сговариваясь, встали.
– Все, гаджэ уплотнять нас идут, – уверенно сказала Танька.
– Глупости… – Нина напряженно вглядывалась в темноту за окном. – Приходили ведь уже после Спаса, забыла?
Несмотря на серьезность момента, Танька хихикнула. В конце августа в Большой дом и в самом деле явилось несколько серьезных товарищей из жилищной комиссии. К счастью, в цыганском доме обитало двенадцать взрослых и шестнадцать детей, которые подняли такой вой и писк, что не выдержала даже жилкомиссия. Было очевидно, что уплотнять цыган некуда, а после того, как к комиссии вылезла гостившая в доме босая и ободранная таборная родня, дружно заголосившая, что голоднее их во всей Москве не сыщется, товарищи даже пообещали выписать «неимущей бедноте» ордер на дрова. Дров, впрочем, все равно не дали, но цыгане радовались и тому, что Большой дом оставили в покое.
– Но кому же еще? – Нина, стоя у двери, прислушивалась. – Танька, да там, кажется, автомобиль пыхтит…
– Откройте, товарищи цыгане! – послышался громкий голос.
– Танька… дэвла… это чекисты, кажется!
– Дэвлалэ… Ой, дэвлалэ… Твой, что ли? – Побледневшая Танька попятилась к стене. – А что ж так поздно? Раньше как человек приезжал… Нинка, что делать-то? А если не Чека? Вдруг бандиты? Ой, подожди, хоть мужики наши спустятся…
По лестницам уже слышались шаги, раздавались сонные, испуганные голоса. Первым скатился вниз, на ходу набрасывая шинель, Мишка Скворечико. Нина молча указала на дверь, и он, прихватив на всякий случай длинное полено от печи, открыл ее. В сени сразу ворвался порыв холодного ветра, чудом не загасив огарок свечи в руке Нины. Она загородила слабый огонек ладонью, огромная тень метнулась по стене. В дверной проем решительно шагнули двое в кожаных куртках.
– Товарищ Баулова Антонина Яковлевна? – спросил один из них.
– Это я, – словно со стороны услышала Нина собственный голос.
– Собирайтесь.
«Все… – сказал кто-то спокойный и равнодушный в голове Нины. – Все…»
Короткая испуганная пауза – и словно взрыв раздался: разом вскричали цыгане:
– Товарищи, товарищи, да как же? Да за что же заарестовывать?! Это ведь Нина Молдаванская, артистка, ее сам товарищ Луначарский…
– Товарищи, вы вот не знаете, может быть, а к ней ваши комиссары ездили, уж сколько тут сидели, сколько слушали, а благодарили как! Вся ваша Чека ее слушала, за что же, у нее ведь дети! Чаялэ, дэньти годлы, сыгэдыр![57]
– А-а-а-а, мама, куда ты от нас, дяденьки, пустите маму, мы без нее умре-е-ем, мы ма-а-а-аленькие! Светка, дылыны, ров зоралэс[58], и-и-и-и!
– Товарищи, тут какая-то ошибка… Антонину Яковлевну не за что арестовывать, следователь товарищ Наганов лично сказал нам, что она ни в чем не обвиняется!
Последняя фраза принадлежала Мишке, который старался говорить как можно авторитетнее, но у него дрожал голос. Красноармейцы сначала старались держаться строго, но после того, как Нинины девчонки рухнули на колени и закатились в истерике, хватаясь руками за шинели пришедших, те разом растеряли всю революционную суровость.