– Да, Сережа, хорошо, – обреченно сказала Мери. – Я обещаю.
– Это ведь нетрудно, правда? – внезапно изменившимся голосом отозвался он. – Тем более что вернусь я навряд ли.
– Сережа, не говорите так… Ради бога, не говорите так! – Мери разрыдалась.
– Не плачьте, – хрипло произнес он. – Как жаль, что так мало было времени…
– Сережа, ради бога, бросьте к черту эту войну! – вдруг срывающимся от слез голосом попросила она. – Я уговорю цыган, табор на рассвете снимется с места, вы поедете с нами… кто вас будет искать? Ведь это все бессмысленно, никому не нужно… никому… ничего уже не осталось… А вам только двадцать четыре года, вам надо жить!
– Мери, Мери, если бы я мог… – медленно, словно всерьез раздумывая над ее словами, выговорил он. – Но я, к сожалению, не бродячий цыган, а офицер русской армии. Вы правы, ничего уже не осталось. Ничего… кроме долга. Да и цыганам я не нужен. Простите меня. Прощайте. И не плачьте больше: я этого, право, не стою.
Он неловко, слишком поспешно поднес к губам ее руку, отвернулся и вскочил в седло. Гнедой мягко тронулся с места по раскисшей дороге и через мгновение скрылся в тумане: до Мери доносилось лишь удаляющееся мерное чавканье копыт. Вытянувшись в струнку, она вслушивалась в это чавканье до тех пор, пока последний звук не растаял в сгустившейся темноте. Затем, качнувшись как пьяная, повернулась, сделала несколько шагов и осела на обочину дороги рядом со старой Настей.
– Что ж ты плачешь, глупая? – тихо спросила цыганка, обнимая ее, и Мери, глухо, отчаянно зарыдав, уткнулась лицом в ее плечо. – Что ж тут плакать… Помолись лучше, авось бог и помилует парня. Да ты же его и не любишь. Не любишь ведь?
Услышав слабую нотку тревоги в ее голосе, Мери замотала головой и зарыдала еще сильней. Старая цыганка молчала. Седой туман обступал их со всех сторон, слабо просвечивали сквозь него огоньки. А наверху, в очистившемся от туч, непроглядном, темно-синем небе одна за другой загорались звезды.
В середине октября в Москву пришли мокрые, ветреные, безрадостные дни. Дождь то хлестал по улицам и переулкам ледяными струями, то сыпал мелкой крупой, на разбитых мостовых не просыхала грязь, знаменитая лужа посреди Живодерки окончательно стала прудом, и по ее краю для удобства жителей были даже положены гитаристом дядей Петей деревянные мостки. Их, впрочем, уволокли на дрова в первую же ночь, и наутро «Живодерский пруд» опять морщился под ветром в первозданном великолепии. По утрам уже подступали заморозки, грязь прихватывало тонкой паутинкой льда. Ночью ветер рвал последние листья с обнищавших ветел, выл в трубе ведьминым истошным голосом, не давая спать, носился по переулкам. Цыгане готовились к очередной долгой, голодной зиме. Концертов было мало, каждый зарабатывал как мог. Легче всего оказалось грамотным. Нина закончила курсы стенографии и устроилась машинисткой. Мишка Скворечико играл по вечерам на пианино в открывшемся на Садовой кинематографе «Сирень-нуар». Даже Танька Трофимова, окончившая в свое время с грехом пополам два класса школы при церкви, умудрилась получить должность учетчицы на одном из складов возле Бутырской заставы. Лучше всех устроилась жена дяди Пети, Наташа, которая умела шить на старой, работающей, по словам хозяйки, «на одном божьем благословении» швейной машинке. Бывшая певица перешивала платья на жакеты, юбки на штаны-галифе и тулупы на пальто и саки, и с этого заработка кормилось двадцать человек ее детей и внуков. Остальные солисты втихомолку вздыхали по прежней жизни, бегали на редкие концерты, цыганки умудрялись гадать, мужчины бродили по полупустому Конному рынку, и все кое-как сводили концы с концами, кормя детей и латая старые, ношеные-переношеные вещи.