— Не понимаю, зачем я все еще пытаюсь.
Она направилась к двери.
— Джада. Ну ты чего. Подожди…
Она обернулась. Кофе сварился, я разлила его по чашечкам.
— Знаешь что, Чечилия? Я думала, твоя заветная мечта — съехать от семьи в собственное жилье.
— В наше жилье. Мы с тобой много лет это планировали.
Джада вернулась к стойке, но не притронулась к чашечке.
— Именно. Только я начинаю думать, что, со мной или без меня, ты никогда не съедешь из дома.
Я молчала.
— Ты понапрасну тратишь жизнь, Чечилия.
— Ты преувеличиваешь.
Она снова посмотрела на меня. Я перевела взгляд на дверцу шкафа. Может, оттуда вылезет бутылка джина. Было бы мило с ее стороны.
Джада пошла к выходу, но на миг остановилась у двери.
— Что должно случиться, чтобы…
У меня из рук выскользнула сахарница, но я вовремя ее подхватила: сахара просыпалось совсем немного, и я собрала его.
Когда я снова подняла взгляд, Джады и след простыл.
Дверной колокольчик звенел еще секунду, две, потом затих.
Рабочий день подходил к концу, когда колокольчик снова ожил. Я вышла из кладовки в задней части магазина и увидела перед собой тетю Мельпомену. На ней была теплая куртка, перчатки и берет набекрень, словно на дворе стояла зима.
— Опять, тетя…
Она сбежала. Иногда с ней такое бывает. Непостижимо: она понятия не имеет, где прожила последние двадцать пять лет (я про наш дом в Вероне), но помнит дорогу к магазину.
Более того, она считает, что магазин находится в Брешии, ее родном городе. Именно там все тетушки просят их похоронить.
Я надела куртку и закрыла магазин. Все равно уже поздно.
— Тетя, давай снимем его, а? — Я осторожно забрала берет, потому что знала, как она бережет прическу. Посмотрим, удастся ли снять с нее перчатки.
— Ты с ума сошла, девонька? Холодрыга такая, нас немцы окружили!
— Нет никаких немцев, Мельпомена. Уже почти май. Идем, я отведу тебя домой.
На улице тетя взяла меня под руку. Она смотрела на дома, мимо которых мы шли, и на глаза у нее навернулись слезы, похожие на утреннюю росу, на которую слетаются бабочки. Мне тяжело было видеть ее жалобное выражение лица.
— Тетя, откуда у тебя привычка слоняться по улице?
Она посмотрела на меня, как ребенок, который потерялся на пляже и не может сказать спасателю, под зонтиком какого цвета остались его родители.
— Что?
— Ты собираешься и уходишь бродить по улице. Зачем ты так? Мы же волнуемся.
Она улыбнулась. Прелесть.
— Я не брожу. Я бегаю.
Ах, бегает она. Я не могла собраться с духом и начать спор. Какую-то часть пути мы прошли молча. Тетя загадочно улыбалась, подстегивая мое любопытство. Она вздохнула.
— В школе, бывало, я лётывала быстрее ветра. Во дворе, когда мы играли в ляпки, никто не мог меня догнать. Я возвращалась домой мокрая до нитки, мама тогда надсаживалась.
— Что она делала? — спросила я, едва сдерживая смех. Я догадалась, что ляпки — то же самое, что салочки, но вот последнее слово… Диалект, на котором говорят тетушки, экспрессивностью сравним с французским, а иногда только он может выразить то, что у них на душе. Понять диалект способны только те, кто рос с ними в одно время, а может, даже в одном районе, Карриоле; кто слышал, как они произносили первые слова — разумеется, на диалекте.