— Скоро.
— Что ж, сынок, коли надо — иди. Дай-ка благословлю тебя на хорошее возвращение. Вот так…
И откинув платок с правого плеча, старушка торжественно и строго перекрестила Алексея собранными в щепотку пальцами.
— Хоть и по-старому — а с богом. Не мне дано обычаи древние нарушать… Ждет земля тебя, мореход, с благополучным возвращением, и храни тебя Николай чудотворец от всех напастей в океан-море.
Она торжественно поклонилась Маркевичу, и тот бросился к ней, обнял, прижал к груди седую голову матросской матери да так и замер, не в силах разжать объятия.
— Иди, Олеша, иди, прошептала старушка, освобождаясь, и подняла на него сухие строгие глаза. — постой! Письмо вот возьми. Три дня уже ждет тебя. А теперь, иди…
Алексей схватил сложенный вчетверо, склеенный по краям лист бумаги. Быстро вскрыл его, развернул, — Таня! Поднял глаза, чтоб поблагодарить Степаниду Даниловну, но старушка уже ушла, лишь железная ручка шевельнулась на прощание в зеленой доске глухой калитки.
— Спасибо, мать, — негромко сказал Маркевич и, не услышав ответа, зашагал по дощатому тротуару к улице Энгельса.
Шел, сгорая от нетерпения поскорей прочитать письмо и одновременно найти в нем такое, что и радость погасит, и, быть может, ударит до страшной, до оглушающей боли. Вот ведь странно как получается в жизни, как нелепои непонятно кстроено человеческое сердце…
«Я все помню, Леша, — наконец, решившись, прочитал он, — и забуду не скоро. Помню белую ночь — ту, когда мы сбежали из дома. Простите меня, но я надеялась, верила, что у нас еще будет много белых ночей, когда люди без ложных условностей, до конца открывают друг другу душу. Но свершилось непоправимое, и не только ночи, но и самые солнечные дни стали черными, грозными днями войны. Дни ли только? А может, годы? Я не знаю, не знает никто.
Но я знаю другое: мы не скоро увидимся, Леша, если и суждено нам когда-нибудь свидеться. И увидимся мы не такими, как были тогда: ведь от встречи этой нас отделяет целая война. Значит, больше не будет для нас таких, как та, белых ночей. Значит, лучше не думать о них. Но и забыть их мы не сможем, правда?..»
Шелест бумаги, судорожно скомканной в кулаке, показался оглушительным, настолько жуткая тишина стояла вокруг. Торопливо сунув письмо в карман, Маркевич свернул на улицу Энгельса и зашагал к центру.
Шел, думая о письме этом, о Тане, с которой — она права — им не встретиться долго-долго. Как живая, в мельчайших подробностях вспомнилась та белая ночь. О чем они говорили тогда? И говорили ли? Больше молчали. Но почему все-таки ему, Алексею Маркевичу, было в ту ночь так по-человечески хорошо?..
Корпус судна уже глубоко, без малого по ватерлинию, осел в мутноватую речную воду, а погрузка все продолжалась и продолжалась. Грузчики на пристани с привычной быстротой укладывали темно-зеленые ящики со снарядами в многоярусные ноши, туго обтягивали их толстым пеньковым стропом и, Накинув конец петли на стальной лебедочный гак, отходили в сторонку.
— Вира помалу! Вира-а!..
Ноша медленно отделялась от деревянного настила, поднималась выше, выше и, плавно проплыв над бортом парохода, над палубой, к черному зеву трюма, так же медленно опускалась в его глубину, где тяжелый и очень опасный груз подхватывали руки привычных ко всякой работе стивидоров.