— Во! — для наглядности задираю штанину. — Видал!? Говорю же, с больнички ушел, потому как в вошь-питательный дом с ея хотели отправить.
— Ух ты! — белобрысый почти до прозрачности мальчишка присел рядом и потыкал пальцем. — Как хромой-то не остался!
Брюхо опять заурчало и ребята засмеялися.
— Иди! Вот тама нужник, газеты старые тож.
Вышел как, а мальчишки всё здесь – любопытственно, значицца. Я так сразу подумал – эге!
— Ну, рассказывай! — обступили меня они. — Что там в больничке-то, как попал?
— С Ходынки, — и молчу, любопытственность нагоняю.
— Ну?!
— Гну! Я не жрамши должен языком чесать? Мало что не заплетается, а тут вас весели!
Ребята переглянулися.
— Я картофелин парочку могу, — нерешительно сказал один – тот, что с рыжиной чуть заметной.
— Хлеба могу… и сала чуть, старого. — Отзывается второй.
— Тащи!
Чуть не час цельный рассказывал – про Ходынку, да про больницу, да про Хитровку. Устал уже, да и еду всю, что ребята вынесли, подъел потихонечку.
— Дорогие гости, не надоели ли вам хозяева?! — издали сказал колченогий мущщина, спустившийся откуда-то из квартир.
— Дядя Аким, тут Егор из больницы сбёг, а до того на Ходынке был! — загалдели мои новые знакомцы.
— Ишь ты, с Ходынки? Не врёшь? — он пытующе посмотрел мне в глаза. — Не врёшь… А то вишь ты, много после Ходынки нищих-то объявилось, да все в нос калечеством своим тычут, на жалость пробирают.
С тех домов уходил мало что не по тёмнышку, только-только времени хватало, чтобы до Хитровки добраться. Всё-превсё рассказал – про то, как от мастера сбёг, про Хитровку, про Ходынку, больничку, вошь-питательный приют. Не только дядька Аким слухал, но и бабы тутошние собралися.
Вздыхали, а потом всяко-разной снеди с собой в старый штопаный многажды плат, завернули. Картошка, хлебушек, репок парочка старых, яичек варёных. Ни много, ни мало, а дня на два хватит – не зря языком чесал, значицца!
— Само-то подошёл, — бурчу под нос, подходя к Хитровке. — Одни ишшо с работ не пришли, другие на работу не вышли. Работнички ножа и топора, маму их конём.
— Егорка? — близоруко окликнул знакомый нищий, побирающийся на папертях так, что хватало только-только на бутылку с немудрящей закуской, да на еду. Не калун какой, а честный пропойца.
— Он самый! Сейчас до своих сбегаю, потом поговорим!
— Егор, тама…
Но я уже не слушаю его, спешу к себе в комнату, к землякам.
— Здрав… — И замираю.
— И тебе поздорову, добрый молодец, — поворачивается ко мне незнакомое бородатое лицо, выговаривая по вологодски, — а теперь ступай себе.
— Я тут… раньше…
— А чичас мы! — сурово отрезал дядька, не желая общаться.
Уйти пришлось несолоно хлебавши, в расстроенных чуйствах. Пантелей с бутылкой сидел неподалёку от входа, уже расхороший.
— …вишь ты, — толковал он, сидючи напротив, — облаву после Ходынки провели. Обосрался Серёжка-то[54], да власти московские, а крайних, вишь ты, на Хитровке нашли. Ворьё-то серьёзное утекло, как завсегда и бывало. Рвань всякую, вроде меня, на тюремных курортах подержали, да и отпустили.
— А земляки твои, — Пантелей допивает из горла и разбивает бутылку об валяющийся под ногами камень, — и рабочий люд всякий, они крайними и оказались. Оно, вишь ты, всё как всегда.