– Ай ты, калина, ты, малина, во сыром бору росла! – выводил звонкий голос, улетая за встрёпанные липы, в небо, где носились в тёплом воздухе ласточки. Смеялась Маняша, хохотали мужики, плясали цыганята, брызгая на сестру жидкой грязью – всё её смуглое, улыбающееся лицо уже было в коричневых веснушках. И, стоя рядом, Никита чувствовал, что неудержимо хочет улыбнуться сам.
Он всегда любил цыган, знал их жизнь, их язык, – и как могло быть иначе, если самые радостные дни его детства прошли на конюшне Прокопа Силина, в обществе этих смуглых бродяг? Многие годы небольшой табор приходил на зимний постой в Болотеево. Цыгане и деревенские хорошо знали друг друга. Многие болотеевцы неплохо болтали по-цыгански. Не было двора, в котором цыганские мужики не вылечили бы лошади. Не было избы, в которой цыганки не гадали бабам и девкам на судьбу и женихов. А деревенские посиделки, когда на них приходили лохматые чёрные парни с гармонями и глазастые, лукавые девчонки, превращались в сказочные праздники! Как они пели, какую выплетали музыку на своих гармошках, как били в пол грязные крепкие пятки и смазные сапоги, – куда там было деревенским! Мальчишкой Никита уходил от цыган только на ночь – и больше всех горевал весной, когда оборванный табор снимался с места и скрипучие телеги одна за другой исчезали, ныряя вниз с холма, в голубой весенней дымке… Однажды он чуть не уехал тайком с ними (вовремя спохватились и вернули), и тот ясный апрельский день Никита до сих пор не мог вспомнить без острой, щемящей боли в груди. И много лет спустя он не в силах был пройти мимо остановившегося в поле табора. Непременно подходил, здоровался по-цыгански, вызывая взрыв изумлённых и радостных вопросов, оставался ужинать, слушал песни, смотрел в загорелые, освещённые кострами лица… И на любой ярмарке он входил в конные ряды как в собственный дом, болтал с цыганами, мгновенно видел все изъяны в их лошадях, которых продавали под видом чуть ли не арабских скакунов… И каждый раз мечталось: плюнуть бы на всё и уйти с ними… Идти и идти по дорогам, продавать коней на базарах, лечить лошадиные болезни, иметь в жёнах босоногую гадалку… Усмехаясь, Никита не раз думал, что кочевой цыган из него получился бы гораздо лучший, чем помещик. Грустно улыбался – и жил дальше.
– Ещё! Ещё! Ещё!!!
Радостные вопли дочки вернули Закатова в действительность. Буйная пляска закончилась, девушка-цыганка отдыхала, откинувшись спиной на забор и широко улыбаясь, а вокруг неё, весело хлопая в ладоши, бегала Маняша. Цыганка перевела дух – и подхватила Маняшу на руки, даже не повернувшись на возмущённый крик Дуньки.
– Ах ты, моя красавица! Черноглазенькая какая, уж не из наших ли будешь? Мать твоя не цыганка ли, случаем? Всё тебе сейчас будет, и песня, и пляска, – дай только Стешке вздохнуть! И петь будем, и плясать будем, а смерть придёт – помирать будем! Пшалорэ, баганьте[7]!
Мальчишки немедленно заголосили плясовую – и Стешка вместе с хохочущей Маняшей на руках вновь пустилась в пляс. А Закатов вздрогнул от негромкого, вкрадчивого, раздавшегося за спиной: