С минуту на подворье было пусто. Затем по высокому, в пять ступеней, крыльцу спустилась худая, крепкая старуха в коричневом сарафане и сбитом на затылок платке. Глаза у неё были тёмные, в мелкой сетке морщин, губы сжаты в тонкую скобку Было видно, что улыбается эта бабка редко. Подойдя, она молча взглянула на старшего из братьев.
– Привели, – коротко сказал тот. – Тятя не ворочался ещё?
– Нет покуда, – отрывисто сказала старуха. – Куда баб девать?
– Сам не знаю. Кидаются, как рыси, – он сумрачно кивнул на Устинью. – Посмотри, что вот эта оглобля с Егоршей сотворила! Чудом жилу шейную не порвала!
«Оглобля» лишь смерила его коротким взглядом. Ныли плечи, саднили руки, которые Устинье так и не развязали – лишь ослабили слегка верёвку. Краем глаза она взглянула на Василису. Та безжизненным кулём висела на Гришке. Из её зажмуренных глаз ползли одна за другой слёзы, и рубаха парня на левом плече была уже темна от них. Петька рассадил себе пятку об острую лесину и сейчас, прыгая на одной ноге, пытался залепить рану молодыми листиками «мышьей травки». Танюшка уснула на руках старшего брата.
– Дитё в хату отнесите, – распорядилась старуха.
– Мне, – тихо велела Устинья. – Мне моё дитё. Бога побойся, упыриха старая!
– Коль не будешь дурить – отдам, – пообещала старуха. Подойдя, внимательно осмотрела Устинью; ощупав ей руки и плечи, одобрительно кивнула. Устинья зло отстранилась.
– Что латошишь, как лошадь? Сама видишь – сильная я! Живой не дамся!
– Куда денешься, – тускло сказала старуха. – Ваня, ты её покуда в подклет запри. А брюхатую ведите в избу.
– Нет! – забилась Василиса. – Мы вместе, вместе мы! Пустите! Пусти, собачий сын!
– Уведи, Гришка, – распорядилась старуха.
– Коли детей мне не отдашь – никуда не пойду, – таким же тихим, бесстрастным голосом сказала Устинья. – Коли долго связанной держать станете – руки отнимутся, в работу после не сгожусь. А ежели распутывать против моей воли станете… – Устинья смолкла, пристально посмотрела на Егора со сбившейся повязкой на шее, нехорошо усмехнулась. Тот, сопя, отвернулся.
– За что в каторге была, лапушка? – почти ласково спросила старуха.
– За убийство, бабушка, – так же ласково ответила Устинья. – Двоих на пару с мужем уходила. И Васёна наша за то же самое.
– Ох, грехи наши тяжкие… – искренне и горестно вздохнула хозяйка. – Плюнула б я на вас, гадюки… да где ж сынам других взять? Леший с тобой, забирай своё отродье. Да чур не брыкаться, когда запирать стану!
Устинья промолчала. Но, когда их ввели в большой, добротно сбитый сарай, наполовину заполненный прошлогодним сеном, без спора дала развязать себе руки. Тяжёлая дверь захлопнулась, упал засов. Устинья тяжело осела на пол и закрыла глаза.
– Что, тётя Устя? – тихо спросил Петька.
– Ничего, малой. Отдохнуть надо. После… после думать будем.
Ночью над лесом поднялась рыжая луна. Братья договорились спать по очереди, но заснуть ни у одного, ни у другого так и не вышло. Луна шла через небо, плавно минуя то переплетение узловатых кедровых ветвей, то голубую, лёгкую цепочку ночных туч, то непроглядную, чуть сбрызнутую звёздами темень неба. Тени деревьев в серебристом свете тянулись через пологий берег, шумела на перекатах река, кричала резким, стонущим голосом какая-то птица в чаще, – а братья всё говорили и говорили. Дед Трофим, связанный и усаженный на куче лапника так, чтобы его можно было видеть, не то спал, не то притворялся. Буряты устроились чуть поодаль, на расстеленных кошмах. Перед тем, как лечь спать, они долго и обстоятельно беседовали с Антипом на своём языке.