3 ноября 1917 года
Уехал мой Александр Анатольевич. Один уехал. А змея эта, Марья, сгинула. Я думала, не будет ее, и у нас с графом все наладится. А он, видно, умом тронулся после смерти дочки. На меня не смотрит даже. А вчера уехал. Ночью. Спала я. Даже и не посмотрела на него в последний раз.
12 сентября 1925 года
Сил нет моих больше молчать. Столько лет прошло, а помню все, как вчера. Почти каждую ночь вижу ее. Но не жалею, ни о чем не жалею. Расскажу хоть бумаге и оставлю здесь. Началось все в Отраде и пусть здесь и кончится.
Убила-то молодую графиню, Марью-то, я. Почти 8 лет уже прошло, а ненавижу ее до сих пор. Я бы и опять убила, лишь бы стереть с ее лица проклятого эту усмешку, лишь бы глаз ее не видеть. Расскажу, как дело было.
Накануне отъезда графа и его дочери в 1917 году зазвала я Марью в наш парк. Подумала, раз граф не хочет моего сыночка признавать, не хочет меня с собой забрать, значит, и Машке не видать жизни. А ещё думала, умрет она, глядишь, Александр Анатольевич и передумает, возьмёт меня в Париж. И заживем мы семьей одной. Пусть он и стар уже, но ничего, все ж таки граф.
Машку я в парк заманила, говорю: «Марья Александровна, там батюшка ваш, зовёт он вас, хочет напоследок, перед отъездом показать вам кое-что в парке». Она, дура, и поверила. Не могла подумать, что я замыслила недоброе. Дурой жила, дурой и померла. Привела я ее в наше с графом потайное место, где он первый раз овладел мной, где мы потом столько сладких ночей провели вместе. Когда я дверь-то на засов закрыла, только тут поняла Марья, что что-то не то. Испугалась, но виду не показала. Начала бранить меня, мол, что она все папеньке расскажет, что я, дворовая девка, слишком высоко замахнулась, что я, графьева подстилка, много на себя беру. Тут я ее и ударила со всего размаху. Да так, что она к столу отлетела, что посреди комнаты стоял. Увидела я ее кровь, и в меня будто бес вселился. Да, хотела я ее извести, да не так. А тут красный туман глаза застит, да ещё змея эта и плачет, и смеётся, и продолжает издевки свои мне в лицо кидать. Дворовая девка, говорит. Шлюха. Вот я душу и отвела. Схватила ее за волосы да ударила головой об пол. Она и замолкла. Но не сдохла, гадина. Я ее на стол заволокла да привязала ей руки и ноги. Водой в лицо плеснула, она и очухалась. Я ей тогда все сказала, за все унижения от неё сносимые получила она у меня сполна. Никакая я не дворовая, говорю. Моя мать всю жизнь белошвейкой была, а потом, после ее смерти я к Глафире Степановне приставлена была. Она меня и грамоте научила. Я читать-писать умею. И красивая я. Не зря старый граф меня заприметил. Не хуже уж ее, Машки проклятой. Да меня б в ее платья да меха нарядить, я б была самой первой красавицей.
Говорила, а саму злоба изнутри так и пожирает. Марья-то тогда уже совсем испугалась. Плакать стала да причитать, чтоб отпустила ее. Она ж завтра с папенькой уедет, а я, мол, останусь в Отраде хозяйкой. Тут я ещё больше разозлилась. Ведь совсем, гадина, меня за дуру держит. Думает, ничего я не понимаю и не вижу вокруг. Нет больше хозяев, говорю. Какая мне Отрада, того и гляди, и сюда революция эта их дойдёт. А Марья смотрит на меня глазищами своими зелёными, плачет, а в глазах-то, как и прежде, презрение горит. Тут я совсем умом помутилась. Схватила спицу вязальную (я здесь и вязание, и шитьё своё хранила) да глаза ей повыколола. Потом волосы ее рыжие срезала ножом, что заранее припасла. Все срезала, до последней волосинки. Орала Марья сильно, а мне не страшно было, что услышат. Пусть слышат, все равно не найдут.