Не каждому выпадает грустная удача видеть через тюремную решетку отчий дом, свой двор, поросший лебедой и спорышей, свою заезженную улицу и до боли знакомые, исхоженные, избеганные вдоль и поперек живописные околицы — и Мгарский монастырь на высоком горбе, и голубую излучину Сулы.
Нравы в этом тихом зеленом городке были патриархальные, жандармы не закрывали решетчатые окна камер сплошными щитами, и даже с улицы видны были бледные, испитые страхом, тоской и бессонницей лица. Сашко, бывало, стоя у зеленых ворот своего дома, подолгу глядел на окна тюрьмы, стараясь угадать, за что какие-то люди лишены и солнца и свободы. А теперь, увы, роли переменились…
Это неправильно, что человек в одиночной камере оказывается в одиночестве. Стоило только захлопнуться тяжелой двери и защелкнуться замку, как Александра сразу же обступили призраки, нет, не тени и не духи, а вся прожитая им жизнь возникла перед ним.
И вспомнились голоса отцовских работников, предупреждавшие: «От тюрьмы да от сумы не зарекайся!»
Среди эмигрантов в Швейцарии он слышал разговоры, что век революционера короток, что за любым углом-поворотом его ожидает засада. Что кроме воинской повинности царское правительство ввело для интеллигенции, для всего светлого, разумного и доброго еще и обязательную тюремную повинность. И кто не сидел в тюрьме тот не может считать себя настоящим революционером. Это как купель при крещении детей! Но одно дело рассуждать, а другое — сидеть взаперти…
Ухо чутко ловит все тюремные звуки. Вот прошел коридорный надзиратель, позванивая ключами. Шаркают ноги арестантов в тяжелых котах. И опять гнетущая, настораживающая тишина, лишь через окно доносится перезвон птичьих голосов, таких как будто однообразных, но всегда новых.
Александр долго не решался заглянуть в окно. Боялся разрыдаться, нервы натянуты до предела. Наконец, встав на цыпочки, потянулся к свету.
Капризная, то слякотная, то обжигающая морозцем, полтавская зима на сей раз, после, внезапной оттепели, мгновенно покрыла деревья ледовым панцирем, развесила сосульки на ветвях, и все вокруг заискрилось мириадами блесток, как серебряная канитель на новогодней елке. И низенькие домики с нахлобученными на них шапками сугробов, нависающими над тротуаром козырьками, и телеграфные провода, которые, казалось, вот-вот лопнут от тяжести налипшего снега, и дымки, поднимающиеся по безветрию прямо вверх из каждой крохотной печной трубы, разрастаясь в пышнокронные, как бы нарисованные на синем фоне белые пальмы, — все дышало миром, тишиной, забытостью.
Около тысячи лет стоит на высокой гряде старинный город Лубны. Возник он еще во времена Киевской Руси. Опоясан с востока полноводной тихоструйной рекой, бывшей границей со степями половецкими. Сказывалось о ней еще в «Слове о полку Игореве»: «Комони ржут за Сулою; звенит слава в Кыеве». Князь Куракин, как вспоминала подруга Пушкина лубенчанка Анна Керн, назвал Лубны «украинской Швейцарией».
Здесь первого сентября 1868 года и родился Александр Шлихтер. На извилистых берегах Суды, сплошь заросших камышом, прошло его детство. Он отлично плавал и заправски греб, отправляясь на одновесельной долбленой лодке-«дубке» ловить щук на монастырскую яму. Нигде, может, не было столько неба, как на Посулье, линия горизонта беспрепятственно просматривалась на отдалении добрых двух десятков верст, а пыльный битый Полтавский шлях, убегая в бесконечную даль, казалось, продолжался за облаками. Это степное раздолье незаметно вселяло в душу мальчика любовь к простору и воле.