— А при чем тут смерть?
— Философствую, — засмеялась Елена. — Отошли воды… Отошел человек…
— Не отошел, а пришел, — поправила ее Наталья.
— Ты примитивная женщина, хотя и ворожишь, — сказала Елена.
— Уже не ворожу, — вздохнула Наталья. — В аварии все кончилось. Маму увидела, покойницу, и все.
Как отрезало.
Она тогда не сказала Елене, что мама держала на руках ее, но сердце сжалось, сжалось… Значит, права Клара, Елена уже была там. Мама показала ей это. Но зачем?
Зачем, дорогая мамочка, знать об этом заранее? Чтоб рухнуть в горе раньше времени? Чтоб не суметь пережить?
Или чтоб чему-то помочь? Старшей дочери? Маше? Но они ведь и так замирились… Не делала сестре зла Наталья, как чувствовала, как знала. И у Елены прощения попросила, что называется, ни с того ни с сего… Одна современная певичка поет песню про узелки, что «завяжутся-развяжутся», никакая из себя песня, но глаза у певички с такой тоской, с таким «крайним случаем»… Что мы знаем про собственное вязание узелков? Они тогда с отцом морским узлом завязали отношения с родней, и ей это было в кайф — жестокая крепость нелюбви. На ней она тогда взросла, и поди ж ты — ни мама, ни бабушка не приснились ей ночью, не сказали: «Окстись!» Не остерегли ее и тогда, когда ставила в стойло опереточного артиста… А он лизал ей шею языком из чувства лошадиной благодарности. Теперь же подал на развод, лизун проклятый. Все одно к одному — муж, машина, потеря бизнеса и сосед-сволочь протек на нее океаническим аквариумом.
Пришла домой, а с потолка дождь с мокрым снегом. Побелочка, что твои снежинки, липко порхает, и музыка по радио в пандан: «В нашем городе дождь… Он идет днем и ночью…»
Но какая это все чепуха по сравнению с горем Маши!
Какая чепуха… Получается, что праведнице причитается горя больше? Но жизнь разве весовая кладовка? А аквариумы и смерти — что? Разновесы?
— Там вас женщина, — сказала Кулачеву секретарша.
Он торопился к Марусе, он специально взял отпуск, пришел подписать бумаги — какая еще там женщина, черт ее дери?
У Вари-"рубильника" лицо было в пятнах, что, как ни странно, делало его более живым и одухотворенным, а слезы в глазах были настоящими, горькими. Приготовившийся к бегу Кулачев сел: он понимал «лица с горем».
Женщина протягивала ему письмо.
— Она должна была дать мне знать… когда передать вам его. Теперь уже не даст… Но, может, именно этот случай она имела в виду? Я говорю о Лене…
"Кулачев! — писала Елена. — Если ты читаешь письмо, то это случилось. Опустим жалобное… прошу тебя помочь маме даже через ее сопротивление. Можешь сказать ей, что такова моя воля. Получается, что я тебе родила ребенка от чужого дяди. Но ты не верь! Это дитя любви, единственной любви моей жизни. Знаешь, стоило того!
Ты хороший мужик, Кулачев, сверху это хорошо видно.
Не показывай письмо маме, она будет искать в нем больше смысла, чем в нем есть. А нет ничего. Есть моление. О вас всех… И о тебе, Кулачев. Боюсь написать высокопарную глупость и ею помститься в истории. Смолчу. Мама стоит твоей любви, хотя все время доказывает обратное.