Потом патефон у нас отобрали. Два раза Утя напомнил мне о нем. Один, когда мы шли по улице и увидели женщину с маникюром. Он показал и замычал. «Удобно», – сказал я. Он захохотал. Другой раз он читал книжку о средневековье, и ему попалось место о пытках, как загоняли иглы под ногти. Он прибежал ко мне, и мы вспоминали, как медленно уходила боль из-под разогретого ногтя.
Утя учился с нами в нормальной школе. На одни пятерки, потому что на вопросы отвечал письменно и имел время списать. Тем более при его слухе, когда он слышал шепот с последней парты.
Учителя жалели Утю. В общем, его все жалели, кроме нас, сверстников. Мы обходились с ним как с ровней, и это отношение было справедливым, потому что для нас Утя был вполне нормальным человеком.
Кстати сказать, мы не допускали в игре с Утей ничего обидного. Не оттого, что были такие уж чуткие, а оттого, что Утя легко мог наябедничать.
Мать возила Утю по больницам, таскала по знахаркам. Когда приходили цыгане, просила цыганок погадать, и много денег и вещей ушло от нее.
Ей посоветовали пойти в церковь. Она пошла, купила свечку, но не знала, что с ней делать. Воск размягчился в пальцах. Она стояла и шептала:
«Чтоб у меня язык отвалился, только чтоб сын говорил…»
Когда хор пропел «Господи помилуй» и молящиеся встали на колени, она испугалась и ушла. И только дома зажгла свечку и сидела перед ней, пока свеча не догорела.
Но сколько ни ходила мать в церковь, сколько ни покупала свечек, сколько ни становилась на колени, Утя молчал. Но чем чаще мать ходила в церковь, тем больше верила, что Утя исцелится.
И Утя заговорил! Не от гаданий-шептаний, не от молений. Мы купались, и я его нечаянно столкнул с высокого обрыва в реку. Он упал в воду во всей одежде, быстро всплыл и заорал:
– Ты что, зараза, толкаешься?!
После этого ошалело выпучил глаза, растопырил руки и стал тонуть. Мы вытащили его, он выскочил на берег, плясал, кувыркался, ходил на руках и кричал:
Говорил непрерывно, боялся закрыть рот, думал, что если замолчит, то насовсем.
Помню, мы особо не удивились, что Утя заговорил. Мы даже оборвали его болтовню, что было несправедливо по отношению к человеку, молчавшему десять лет.
Утя побежал домой, по дороге называл вслух все, что видел: деревья, траву, заборы, дома, машины, столбы, ворвался в дом и крикнул:
– Есть хочу!
Его мать упала без чувств, а очнувшись, зажгла свечку перед недавно купленной иконой.
Утя говорил без умолку. Когда кончился запас его слов, схватил журнал "Крокодил" и прокричал его весь от названия до тиража.
Он уснул после полуночи. Мать сидела у кровати до утра, вздрагивала и крестилась, когда сын ворочался во сне.
Утром Утя увидел одетую мать, сидящую у него в ногах, и вспомнил, что он может говорить. Но испугался, что снова замычит или скажет только: "Утя". Он выбежал из комнаты и залез на крышу. Сильно вдыхал в себя воздух, раскрывал рот и снова закрывал, не решаясь сказать хотя бы слово.