Побросав котелки, девушки побежали к лесу. Артемьева влезла на сосну, но в густом березняке-подросте, скрывавшем небольшой пригорок, где стояли их шалаши, казалось, всё было, как прежде.
Почти до полудня они наблюдали за своей стоянкой и лишь к вечеру решили подползти поближе.
У командирского шалаша чернела подсохшая лужа крови, в ней поблескивали на солнце новенькие автоматные гильзы. Кровь была на тропке, на траве, казалось, что кого-то раненого тащили по земле. Вещмешков, радиостанции, своих плащ-палаток, расстеленных на лапнике, они не нашли. Если бы не кровь, то могло показаться, что лагерь просто оставлен, что все ушли куда-то и вот-вот вернутся.
— Уходим, — шепнула Артемьева, — уходим поскорее, подруженька милая.
Они перешли на запасную явку, километрах в пяти, ждали там ночь и день, но никто не пришёл. Идти в Сельги или Паданы девушки не решились — понимали, что их ищут, и поэтому приняли решение двигаться на восток к линии фронта. Артемьева разорвала в мелкие клочки шифровальную книжку, Бультякова — записи, сделанные за время похода. Всё это закопали в ямки, засунули под дёрн с интервалом почти в километр.
Переплыли реку Тумбу, еле отогрелись в ходьбе, а ноги уже почти не слушались. Их поташнивало от опротивевшей брусники, которой они питались последние пять суток. Дни путались, Бультякова простудилась — у неё всё время были мокрые ноги, сапоги порвались, в них хлюпало, подмётки пришлось подвязать куском армейского кабеля, который они вырезали из полевой телефонной линии на обочине какой-то сельской дороги.
Солнце спряталось за тучи, посыпались короткие, холодные дожди, сбивая с деревьев жёлтые листья.
На рассвете вышли к озеру. Справа на косогоре щетинилось сжатое поле, посреди него темнели три покосившиеся копны. Девушки бросились к ним, принялись растирать в ладонях колючие колосья, жадно жевать каменные зёрна ячменя.
Через полчаса, набив карманы мятыми колосками, они спустились с горушки и увидели небольшую деревеньку. Притаившись у крайней избы, долго наблюдали — всё вокруг словно вымерло. Подошли ко второй избе, ступили на крыльцо. Дверь вдруг открылась, и из сеней к ним шагнул рослый финский солдат.
— А мы к вам. Мы убежали с той стороны. Ищем своих родных, — заговорила сбивчиво по-фински Бультякова. — Это какая деревня будет?
— Кузнаволок, — ответил солдат, поправляя на плече автомат. — Заходите. Побеседуем. Мы вас давно ждём.
Финский сержант, спавший в горнице, расспрашивал их недолго, кивал головой, соглашался со всем, что они ему говорили, затем пошёл в патрульную сторожку на дороге, позвонил по телефону.
После полудня пришла машина, и девушек повезли в Паданы. Привезли перед самыми сумерками. Солдаты хохотали, помогая обессилевшим подпольщицам слезть с кузова, тыкали пальцем в их развалившиеся сапоги, в зияющие дыры тёмно-фиолетового пальто Бультяковой, под которым круглился раздутый от голода живот. Их повели в здание комендатуры, и Бультяковой показалось, что среди полицаев мелькнула злорадная физиономия Терентьева.
Допрашивал молодой, вертлявый лейтенант. На столе у него Маша увидела перекидной календарь, бросились в глаза чёрные жирные цифры — 20 сентября. Офицеру она повторяла одно и то же — идёт с подругой с оборонных работ, а лейтенант продолжал своё: что она знает о группе Игнатьевой. Он скалил прокуренные зубы, хмыкал над её упрямством и, наконец, сам живописно рассказал, как при разгроме лагеря были убиты Игнатьева и Няттиев. На очередном допросе лейтенант пригрозил, что молчание лишь отягощает и без того огромную её вину, вину подпольного комсомольского секретаря, и что с ней, если она не расскажет обо всём добровольно и не отречётся от коммунистических убеждений, финские власти поступят по законам военного времени. Бультякова твердила своё — она бежала с оборонных работ, ищет сестру.