— Брось дурить… Здесь не удрать.
Миша поежился, отвел взгляд от противоположного берега. Берег был крут и обрывист, а эсэсовцы, внимательно следя за пленными, не отрывали рук от автоматов. Попытайся бежать один, ответили бы, оставшись лежать на берегу вечно, остальные сорок девять. В этом не приходилось сомневаться.
Имеет ли он право сделать рискованную попытку вырваться на свободу ценой сорока девяти жизней товарищей по несчастью?
Глаза Зеленцова потускнели, резче проступили недавно прорезавшиеся морщины.
Растянувшись цепочкой от бочек до реки, пленные передавали из рук в руки ведра с водой, наполняли бочки. Вновь заскрипели давно не мазанные колеса телег, раздались окрики конвойных.
Такого унижения Зеленцов еще не испытывал.
Пленных, тащивших повозку впереди, конвойный подгонял громкими покрикиваниями и ударами длинной ивовой палки. Просто так — ради развлечения: эта повозка ни на шаг не отставала от движущейся впереди. Зеленцов старался не отрывать глаз от земли, чтобы не видеть. Однако уши зажать нельзя. Оглобли не выпустишь, иначе прямо в затылок получишь пулю. Гогот сидевшего сзади эсэсовца, его слова, обращенные к действующему палкой товарищу, врезались в память, кажется, навечно:
— У тебя плохая упряжка, Вилли! Скверные кони попались! Мои тянут, как черти!
— Пустяки! Зато я неплохой наездник. Захочу, будут галопом мчаться.
— Хо-хо-хо! Из твоих кляч большего не выжать машинным прессом! Спорю на две бутылки коньяку!
— Идет! Принимаю!
Передовой конвойный, толстощекий эсэсовец, слышавший пари, подогнал свою упряжку:
— Шнель! Шнель!
Всем, даже и не знавшим немецкого языка, хорошо известно это ненавистное слово. Зеленцов же, довольно сносно понимавший по-немецки, проклинал в эту минуту свое понимание.
Около трехсот метров изнуренные, хрипящие люди под веселый гогот конвойных бегом тащили телеги с тридцативедерными бочками воды.
От напряжения темнело в глазах, как плетью, прямо по сердцу, хлестало:
— Шнель! Шнель!
Когда, наконец, после второго рейса их перед заходом солнца загнали в барак, все в изнеможении попадали на пол и долго не могли прийти в себя.
Малышев заботливо прикрыл Мишу шинелью, снятой недавно с умершего, и, дав отлежаться, сообщил о новой партии пленных, прибывшей в концлагерь.
— Половина гражданских. Есть совсем сосунки, один рядом с тобою вон лежит. Как брякнулся, так и не шевелится с тех пор. Видно, дорога-то тоже боком вышла. Тридцать человек в наш барак поместили. Эй, хлопец! — тронул он лежавшего ничком за плечо. — Ты хотя бы слово промолвил, что ли?
— Что вы ко мне пристали, на самом деле? Надоело уже…
Услышав голос новенького, Миша рывком откинул шинель, приподнялся, молча взял лежавшего за плечи и повернул его к себе. Тот раздраженно дернул плечом, высвобождаясь, готовый выругаться. Но глаза его, остановившиеся на лице Зеленцова, часто замигали, раскрылись шире, и в них, наконец, задрожали слезы.
— Миша! — шепнул он. — Зеленцов… Мишка — ты?
Зеленцов молча обхватил его за шею, и Малышев с удивлением наблюдавший до сих пор за ними, отвернулся. У Миши и у незнакомого паренька, прижавшихся друг к другу, задрожали плечи.