Наступало серенькое утро. Конвойные, греясь возле костров, поглядывали на лежавших вповалку у обочины дороги пленных. Конвойным давно надоело проклинать русские дороги и русскую осень с ее дождями, и теперь они угрюмо молчали.
Один из них, возле ближнего к Зеленцову костра, рыжий и пожилой, сосал шоколад и думал о доме — как там теперь?
Другой, рядом с ним, негодующе посматривал на вершины ракит, выстроившихся вдоль дороги: на ракитах расселись вороны и время от времени подымали яростный гвалт. Он давно бы выстрелил и разогнал их, но лейтенант еще не проснулся, а разбуди его выстрелом — получишь нагоняй.
Третий, в который раз уже, принимался раздувать угасавший от дождя костер.
Впереди еще две ночевки: до места назначения — концентрационного лагеря 101 — осталось семьдесят километров.
И у других костров, опоясавших место ночевки, колонны пленных, солдаты жались к огню, ежились от холодного дождя, струйками проникавшего за воротники шинелей. Некоторые из них были стары и отлично помнили первую войну с Россией. И они думали о том, что ничего хорошего, в сущности, не было тогда, нет и сейчас. В чем, спрашивается, виноваты перед ними лежавшие в грязи люди? В том, что они говорят на другом языке, или в том, что не уступили без боя свою собственную землю?
Рассветало по-осеннему медленно, нерешительно. По обе стороны от дороги стали различимы крестцы полусгнившей пшеницы.
Малышев с трудом пошевелил сведенными судорогой ногами, повернулся и позвал шепотом:
— Мишка…
Не получив ответа, он тронул Зеленцова за плечо.
— Мишка, слышь… На, пожуй! — он протянул Мише сырую картофелину. — Поднял вчера. Да ты, черт, что молчишь? Ешь, у меня еще есть.
Миша открыл глаза; перед его лицом на худой измазанной ладони Павла лежала небольшая шероховатая картофелина с красноватой кожицей и налипшей на ней землей.
Рука Павла слегка дрожала. «Замерз, — подумал Миша, всеми силами стараясь сдержать подступивший к горлу при виде этой ладони с картофелиной ком. — Эх, дружище… Врешь ведь — одна она у тебя».
— Оставь себе, — с трудом выдавил он. — Мне уже ни к чему. Я дальше не пойду. Кончено. Мне не встать больше…
Пальцы Малышева, сдавив картофелину, исчезли; он вплотную придвинул свое лицо к лицу Миши. Запавшие глаза Павла округлились, полопавшиеся серые губы странно зашевелились, словно он хотел, но долго не мог чего-то сказать.
— Ты — что? Ты… ты думаешь, что говоришь?
— Мне не встать, Паша, — упрямо повторил Зеленцов. — Я, наверно, заболел… Все, все кончено.
На них сыпался холодный мелкий дождик, капельки, собираясь в струйки, стекали по лицу.
Мысль, с которой Зеленцов уже свыкся, заставила Павла вздрогнуть. Он представил себе, что произойдет на этом месте через час — полтора, и ему стало жутко.
— Ты встанешь, Мишка, я тебе помогу, незаметно. Потом разойдешься, как-нибудь дойдем… На, съешь. Хоть половину — все не пустое брюхо будет. Не отстану пока не съешь, слышь…
Он обтер картофелину о мокрую гимнастерку и вновь протянул ее Зеленцову.
На старой дуплистой раките хрипло каркнула ворона и вслед за тем поднялись громкие беспорядочные крики и хлопанье крыльев всей стаи. Зеленцов болезненно съежился, словно эти хищные горластые птицы уже рвали его тело.