Интересно, что скажет об этом Иннокентий, когда узнает? Что скажет о высшей справедливости? Иннокентий, который, наоборот, катастрофически теряет здоровье.
Всё, что я пока делаю, – констатирую изменения в его организме. А их, увы, много. Слишком много.
Если всё продолжит развиваться с такой же скоростью…
Да, я даю Иннокентию кое-какие средства. Да, они облегчают течение болезни. Но они не влияют на ее причины. Эти причины по-прежнему скрыты.
Почему гибнут клетки? Почему – только сейчас? Почему – лишь определенные их группы? Ответы неизвестны никому.
Одному Богу, как формулирует это Иннокентий. А поскольку отношения с небесной сферой у меня довольно сложные, мне информация не передается.
Бог идеже хощет, побеждается естества чин. Платоша читал мне вслух Покаянный канон, и мы открыли для себя эти потрясающие слова. Нет, не потрясающие – это как-то слишком дешево для них. Слова, полные радости и надежды. Для меня их смысл уже давно очевиден, но так хорошо его выразить я не могла. Я и на Гейгера, конечно, надеюсь – он в медицине не последний человек, – но гораздо больше на Того, в Чьих руках и медицина, и Гейгер, и мы с Платошей.
Мы можем получить Его помощь только силой веры в Него, а значит – и силой нашей просьбы. Здесь должны соединяться две вещи: желание выздороветь и вера. И то, и другое должен проявлять не только больной, но и его близкие. Близкие, я думаю, даже в большей степени, потому что у них больше сил (они ведь здоровы), а больной подвержен депрессиям.
Теперь о другом. О внезапно всплывшем Воронине, с которым Гейгер уже связывался. Прежде всего: мой однофамилец, вопреки ожиданиям, в здравом уме. Также вопреки ожиданиям, Воронин не против встречи с бывшим зэком – я была уверена, что он не согласится. Реагировал, по словам Гейгера, без особых сантиментов, просто сказал: “Пусть приходит”. Теперь Гейгер хочет подготовить Платошу. Осторожно так подвести – вот, мол, если бы Воронин был жив…
Не знаю, какие чувства вызовет в Платоше известие о Воронине. Вариантов много – вплоть до желания убить. Страшно произнести: естественного желания.
Все-таки я решил свой рисунок никому пока не показывать. Попрактикуюсь еще и нарисую что-то действительно сто́ящее, так, чтобы Настя и Гейгер оценили. Если бы ко мне в полной мере вернулось мое умение, я нарисовал бы Зарецкого. Портрет человека, скорбно склонившегося над колбасой. Нарисовал бы не насмешливо – а сочувственно. Если не с любовью, то, по крайней мере, с жалостью. Его ведь некому было пожалеть, и ни одной слезы не пролилось на его похоронах. Ни одной.
Вообще говоря, мне кажется, что, когда человека описываешь по-настоящему, не можешь его не любить. Он, даже самый плохой, становится твоим произведением, ты принимаешь его в себя и начинаешь чувствовать ответственность за него и его грехи – да, в каком-то смысле и за грехи. Ты пытаешься их понять и по возможности оправдать. А с другой стороны: как понять поступок Зарецкого, если он сам его не понимает?
– Вы – атеист? – спросил меня Иннокентий.
– Нет, так я себя не определяю. Скорее, я человек, который доверяет научному знанию. Если наука докажет мне, что Бог есть, что ж…