— Где мы? — спросила Цирцея Берман.
— Мы там, — ответил я, — где находился я на рассвете того дня, когда в Европе закончилась Вторая Мировая война.
35
Теперь-то это все входит в программу экскурсии по моему музею. Первым делом обреченные девочки на качелях в прихожей, потом ранние работы первых абстрактных экспрессионистов, а потом — без промаха поражающая штуковина в амбаре для картошки. Я вынул штыри в дальнем конце амбара, державшие закрытыми вторую пару дверей, чтобы изрядно погустевший поток посетителей двигался вдоль штуковины, не создавая водоворотов и завихрений. Вошли с одного конца, вышли с другого. Многие проходят не один раз, а два, а то и больше — не через всю экспозицию, конечно, а только через амбар.
Вот так!
Исполненные достоинства критики пока не появлялись. Впрочем, несколько посетителей-непрофессионалов уже попросили меня определить, к какому жанру я отношу свою картину. Я отвечал им теми же словами, которыми встречу первого зашедшего ко мне критика, когда он наконец зайдет — если они вообще ко мне собираются, ведь штуковина пользуется слишком уж большой популярностью в массах:
— А это вообще не картина! Это аттракцион! Ярмарка! Диснейленд!
Жутковатый Диснейленд. В нем нет милых персонажей. На каждый квадратный фут картины приходится в среднем по десятку тщательно прописанных фигур: люди, пережившие Вторую Мировую. Даже в тех из них — размером с маковое зерно — которые находятся вдали от зрителя, можно при помощи увеличительного стекла, запас которых я держу теперь в амбаре, разглядеть узников концлагерей, или же рабов, угнанных в Германию, или военнопленных из той или иной страны, или немецких солдат из того или иного подразделения и рода войск, или местных крестьян с семьями, или безумцев, выпущенных из сумасшедшего дома, и так далее, и так далее.
К каждой фигуре на картине, вне зависимости от размера, прилагается военная биография. Я выдумывал историю, а потом вырисовывал человека, с которым она случилась. Сперва я сидел в амбаре, готовый рассказать любому желающему биографию вот этого или вон того человека, но очень скоро выдохся и сдался. Теперь я говорю: «Смотрите на штуковину и выдумывайте свои собственные истории», а сам сижу дома и только указываю пальцем дорогу к амбару.
Однако в ту ночь, проведенную с Цирцеей Берман, я с радостью делился с ней историями, стоило ей попросить.
— А ты здесь есть? — спросила она.
Я указал ей на себя, внизу картины, практически на полу. Указал я носком ботинка. Моя фигура была крупнее всех — та самая, размером с сигарету. Я также был единственным из тысяч участников сцены, повернувшимся, так сказать, спиной к фотоаппарату. Щель между четвертой и пятой секцией проходила по моему хребту и уходила вверх через пробор на моей голове. Ее можно было принять за душу Рабо Карабекяна.
— Вот этот, уцепившийся за твою ногу, смотрит на тебя, словно ты — бог, — сказала она.
— У него смертельное воспаление легких. Через два часа он будет мертв. Это канадец с бомбардировщика, сбитого над нефтяным месторождением в Венгрии. Он меня не знает. Он меня даже не видит. Все, что он видит — это густой туман, которого в действительности не существует, и он все время спрашивает меня, добрались ли мы до дома.