— Кстати, а где живет ваш отец? — с интересом спросил Кирюк.
— В Казахстане остался, в ссылке, — все-таки, сдерживаясь, проговорил Николай. — Правда, теперь в добровольной… Возьмите личное дело, у вас есть. Ведь я же — номенклатура.
— А что вы скажете о своем дедушке? Андрее Николаевиче? — прежним тоном продолжил секретарь. — Вы знаете, где он?
Вдруг засосало под ложечкой, и разом схлынул борцовский жар. Николай хотел сказать — в деревне, в колхозе «Светлый путь», однако чутьем уловил, что только Кирюку известно, где дед и что с ним. А с ним что-то случилось!
— Ну вот, так мы заботимся о своих стариках, — с легкой укоризной заметил секретарь. — В первую очередь вам бы о нем позаботиться. За город да за весь народ хлопотать проще, Николай Иванович. Прабабушка ваша потерялась. Теперь деда потеряли…
Николай был раздавлен, словно жаба, выползшая на дорогу, но предчувствие беды как бы стушевало собственную мерзость.
— Что вам известно? — хрипло спросил он.
Кирюк молча протянул ему телеграмму. Николай сразу же отметил, что адресована она на его домашний адрес, однако почему-то попала к первому секретарю.
Хотя теперь это было не важно…
— Поезжайте и привезите старика домой, — с оправданной, еще как оправданной брезгливостью выговорил Кирюк.
И так неровные строчки телеграммы прыгали перед глазами, но смысл можно было понять, прочитав лишь подпись под текстом — «главврач Люберецкой психиатрической больницы Жога».
Фамилия эта ожгла сознание, и он всю дорогу повторял ее про себя и пытался угадать, что за человек, носящий ее? Мужчина? Женщина? Старый или молодой? Представлял себе и проговаривал будущий разговор с ним, винился, каялся, и было все равно, каким человеком окажется главврач: дед стоял перед глазами таким, каким запомнился в последнюю встречу, одиннадцать месяцев назад. Он все время шел к нему и спрашивал:
— Неужели только в смерти прощать будем? Погоди, так нельзя жить. Мы ведь катимся вниз!..
Ничто — ни главврач со странной фамилией, ни мысленные разговоры с ним — не могло заглушить голос Андрея Николаевича. Оставалось лишь виниться и каяться. Хоть перед первым встречным.
Неужели только в смерти прощать будем?
Люберецкая психбольница — вся, от своих ворот и до последней палаты — словно кричала дедовым голосом. Помещалась она в старом монастыре, облепленном вокруг несуразными и оттого какими-то безумными сараями, погребами и гаражами. Свернув с дорожки, можно было бесследно кануть в этих трущобах, и если тебя отыщут, то уже, кроме как в затворники печальной обители, ты никуда не сгодишься. За полуразрушенными стенами вместе с психушкой располагались еще венерологический диспансер, госстрах, а в самом храме, ободранном и похожем на полуосвежеванную тушу животного, стояла пилорама. Какие-то люди в черных зековских робах кряжевали хлысты, отправляя бревна в сводчатую дверь притвора; с другой же стороны, через проломленную алтарную стену, выкатывали вагонетки с белым тесом. Внутри храма слышался звук, напоминавший тяжелое, запаленное дыхание человека. Странная, кажущаяся безумной для этого места работа пугала и зачаровывала воображение.