- На следующий день Пленум, последний Пленум большого союза Евтушенко, Черниченко, Оскоцкий нагнали в ЦДЛ всякого сброда, насовали им каких-то мандатов и голосовали за изгнание из секретариата русских писателей, вспомнил и я. - Я тоже записался выступать, а Бондарев, Романов, другие уходят, Бондарев мне гневно кричит: "Вы с ними?". Я говорю: "Выступлю и уйду". Потом я отвез заявление о своем выходе из секретариата.
- Да, а я к Евтушенко пришел, говорю: "Женя, ты понимаешь, что вы делаете? С кем ты остаешься?" А он, потом, негодяй, написал: "Ко мне прибежал трясущийся от страха Куняев", я - трясущийся?
- Сейчас ты от холода трясешься.
- Уже не трясусь. Рука отойдет в плече, еще спущусь.
- А ноги?
- Терпимо. Посидим еще. Хорошо.
Слабый как шепот дождик окропил нас, и опять тихо и доверчиво стало пригревать солнышко. Пролетели утки, слышно было, как за поворотом они плюхнулись в воду.
- Не знаю, что на меня нахлынуло, - сказал я Стасу, но только хочется перед тобой выговориться. А перед кем еще? К батюшке с нами дрязгами не пойдешь, странны и дики ему наши проблемы. И правильно! Чем склоками заниматься, молились бы. Василиса Егоровна у Пушкина дала рецепт счастливой жизни: сидели бы дома да Богу бы молились. А Белинский ее глупой бабой обозвал.
- У нас на первом курсе в МГУ Бонди на первой лекции спрашивает: "Как думаете, патриот Пугачев?" Мы кричим: "Патриот!" - "А капитан Миронов патриот?" Мы, немного растерянно: "Патриот". - "Так почему же патриот патриота повесил?" - Стас, кряхтя, повернулся и лег на живот: - Помни спину. Пониже лопаток. Сильней, сильней.
- Жалко же.
- Ничего, ничего, полезно, дави, о! Отлично. - Стас опять сел. А чего ты хотел выговориться?
- Да вот как-то хотя бы в твоих глазах не выглядеть изменником русского дела. Легко ли, кто только на меня собак не вешал. Выступил на встрече с Горбачевым, никто выступления не прочел, кроме перевранного изложения, и напустились, свои же, Глушкова особенно. У тебя качество бойцовское: сразу отвечаешь, если что и по морде. Я забыл, ты Рассадину или Коротичу дал пощечину?
- Неважно. Нет, я Глушковой долго не отвечал, как с бабой связываться. Потом пришлось. Тому же Евтуху.
- Вот. А я даже не смог, хоть и возмущался, написать о том, как Вознесенский издевался на целую полосу "Литературки" над крестом. В день Крестовоздвиженья. Чего-то вякнул против ширпотреба и пластмассы Окуджавы и Галича. Окуджава тут же в "Свидании с Бонапартом" пишет: "Плоское лицо тупого вятича". Я же был на том заседании парткома, когда его была персоналка за провоз порнографии. Далеко вперед смотрел основатель арбатской религии, знал, что порнографию Говорухин узаконит. Я и тогда смолчал. Тогда, - я невольно засмеялся, вспомнив, - еще Солоухина, тоже коммуниста, обсуждали за публикацию рассказа "Похороны Степаниды Ивановны" в Америке. Его бы выперли, ясно же из кого состоял партком, но тогда надо и Окуджаву выкидывать. Дали по строгачу. Тогда-то Солоухин и сказал знаменитую фразу, выходя из парткома в ресторан, это в десяти метрах: "Оставили в рядах". Потом мы с ним в один день заявления о выходе из рядов отвезли. Главным образом, от нераскаяния коммунистов в гонениях на церковь. Я тогда его рассказ печатал о Войкове-цареубийце. И до сих пор метро "Войковская". Вот как за своих держатся. Мы с Солоухиным в Риме сидели, он повел в кафе, где Гоголь любил сидеть. Я официанту по немецки внушил, что зер гроссише руссише шрифтштеллер. Как не слупить с большого русского писателя, тем более помнят, что вся Европа построена на русское золото. Потом идем мимо Пантеона. "Владимир Алексеевич, давайте зайдем, Рафаэль похоронен, от любви умер". - "Да ну, - говорит, - чего заходить. Ну умер и умер и вечная память. Ну, мрамор, ну голубки. Нет, брат, наша могилка должна быть на родине, на сельском кладбище". Так и напророчил себе. А я потом к Рафаэлю забегал. Действительно, мрамор и голубки... Чего, все-таки полезешь? - спросил я, видя, как Стас зашевелился.