— Твое здоровье.
Оля хмуря соболиные брови, уставилась в чашку.
— Ты знаешь, я скоро уеду в Америку, на гастроли.
— Знаю, это здорово. Бродвей сойдет с ума, а наши пьяненькие эмигранты будут заносить тебя и дирижера на руках в хотэль. — Прозвучало грубо.
Она осторожно положила ладонь поверх моей.
— Андрюша, я представляю, каково тебе пришлось. Пройдет еще немного времени…тебе надо успокоиться, отдохнуть и все вернется в русло…А может, наоборот, стоит заняться работой, отвлечься от обыденной суеты, — сбивчиво заговорила она, поглаживая мою ладонь.
Я выдернул руку.
— Ни черта ты не представляешь. Мне не надо времени, чтобы успокоиться. Я спокоен, как мамонт. Ты правильно сказала — я изменился и ничего с этим не поделаешь. Психиатры не помогут. Я перестал быть рафинированным, сладким и второразрядным актеришкой, каким ты привыкла меня видеть. — Я достал сигареты — зря нервничаю:
— Оленька, я нашел себя и мне нравится таким быть. Таким, какой я есть. Я тебе хотел сказать, — я прикурил, — не надо нам мучиться — ничего у нас не получится.
— Что не получится?
— Лучше расстаться. Будем друзьями. Поищи в Америке миллионера, там их полно, от наших баб они без ума.
— Андрюша, ты думаешь, что говоришь? — она непонимающе смотрела в глаза.
Я выдержал взгляд.
— Да, я думаю, что говорю. Прощай, Оленька.
Лицо её сделалось растерянным, в глазах появился испуг. Такой я никогда её не видел. Почему-то мне стало весело, я поднялся.
— Не думай, черепица у меня не шуршит, а это значит, что крыша не едет.
Я громко запел:
— Купила мама Гоше новые калоши, новые блестящие совсем как настоящие… — Грубо и по-хамски? Возможно, но мне было тяжело продолжать разговор и не хотелось. Как объяснить другому человеку, что ВСЁ…
Каждый объясняет по-разному. Не было у нас любви, а что было? Ничего…
Господи, тогда почему так муторно на душе?…
Я шел по улице, чувствуя как колотится сердце и появляется непонятное жжение в глазах… Дело не в Оле, просто тот кошмар, как проклятие, будет преследовать меня вечно…Или я сам себя преследую?…
Я вспомнил! Нет, я не забывал…Завтра сорок дней. Сорок дней…
Больше с Олей я не встречался и не вспоминал. Она пыталась встретиться, поговорить, объясниться, звонила маме. Они о чем-то подолгу шептались. Мать поджимала губы и со значением и молчаливым упреком посматривала в мою сторону. Пыталась на меня наехать, но разговоры об Оле я пресекал.
— Она такая замечательная девушка, а ты невежда…
— Да, я невежда.
— Будет такой невесткой и женой…
— Другому.
— Оля звонила сегодня, спрашивала про…
— Я пойду прогуляюсь.
— Оленька говорила…
Я вставал напевая: «Купила мама Гоше новые калоши, новые, блестящие…» Уходил из дома, гулял до поздней ночи по городу и доводил до истерик маму и Оленьку…
7
— Привет, пришел за трудовой книжкой?
— Пришел.
— Решил уйти?
— Решил.
Главный режиссер театра — Хейфиц Анатолий Степанович, снял тяжелые темные очки, посмотрел большими наглыми глазами, настраиваясь на продолжительную беседу. Он думал, я буду с ним торговаться.
— Что молчишь, Голодок? Какой, однако обидчивый и гордый. Все молодость. Когда молодые — все гордые, обиженные на мир, все в поисках справедливости.