- Отчего же неудобно? Извольте. Это ведь моя жизнь, которой мне отнюдь нечего стыдиться.
Елисей Петрович не спеша, как бы настраиваясь на долгую беседу, вновь наполнил оба стакана. Лишь после этого, откинувшись на спинку стула и сцепив на животе пальцы, неторопливо повёл свой рассказ.
- А было мне лет столько же, сколько и вам сейчас, дорогой мой Егор Степанович. А была война, по жестокости и кровопролитию которой тысячелетиями равной не было. Но что имелось у меня за плечами к тому времени? Обыкновенное детство, прошедшее в одном из арбатских дворов. Незабвенная моя школа в Серебряном переулке. А потом и мединститут на Пироговке. Если бы вы родились москвичом, вы бы понимали всю теплоту и прелесть в названиях тех улиц, которые произношу. Жениться я так и не успел, а впрочем, не слишком-то к этому и стремился. Медицина для меня существовала чем-то вроде Божьего дара, открывавшегося мне во всех небесных очарованиях. Спросите, был ли я в детстве крещён? Да, был. Хотя в Бога не верил. Но, может, я говорил себе, что не верил, тогда как вера всё же тлела во мне жаром крохотного уголька, о существовании которого я и не подозревал. Так происходит со множеством людей...
Елисей Петрович искоса глянул на Непрядова: не наскучил ли его рассказ. Но Егор слушал со всем вниманием, словно ожидая для себя откровения, чтобы разобраться в тревогах собственной души.
- Я не буду говорить, где воевал и сколько пешком прошагал на той войне, - продолжал отец Илларион. - Вся страна сражалась, и я действовал, как умел, врачуя человеческую плоть, но не скорбящую душу. Смею надеяться, что я был не храбрее, не удачливее и не лучше многих; впрочем, и хуже не был. Обыкновенный эскулап в страшном молохе огромной войны, - взяв двумя пальцами стакан, хотел было пригубить его, но вновь аккуратно поставил на блюдечко, словно боясь остудить собственные мысли. - Среди всех тысячи четырёхсот дней проклятой войны выпал на мою долю всего один из них, когда мною двигала непонятная сила, находившаяся вне привычных рамок моего разумения. Вот теперь послушай и посуди сам, каким чудесным образом это всё могло произойти с человеком, находившемся в здравом уме и в светлой памяти, - он таинственно улыбнулся, как бы подстёгивая Егорово нетерпение поскорее добраться в этой исповеди до самой сути. - А случилось это ещё в самом начале войны. Наш полк с боями отходил от самой границы. Под Смоленском получили пополнение и заняли оборону. Сперва на нас "юнкерсы" обрушились, потом танки пошли. Несколько суток творилось что-то адское... Огонь и кровь, возведённые до вершин безумия. Никогда, ни до и ни после, я не видел ничего подобного. Меня и сейчас иногда по ночам преследуют кошмары тех страшных дней. Медсестра Люся с последней гранатой и... спустя мгновенье, прядь её белокурых волос на грязной гусенице подбитого танка... Очнулся, когда всё было уже кончено. Только слышны были редкие одиночные выстрелы. Это немцы в упор добивали раненых. В меня стрелял какой-то офицер, но его парабеллум дал осечку. Он лишь пнул меня ногой и ушёл, вероятно посчитав, что и так Богу душу отдам. На самом же деле меня лишь контузило. Но я этого ещё не понимал: лежал и ждал смерти, только она издевательски медлила, продлевая мои страдания... И тогда я обратился к Всевышнему. Каким-то образом молился, в сущности, не зная ни одной молитвы... И Кто-то сказал мне: вставай. Я встал. И тот же голос мне приказал: иди. И я пошёл. В обойме у меня оставался всего один патрон, и я твёрдо знал, что живым не останусь, если немцы попытаются меня взять. Сколько шёл, как шёл, где шёл - не помню. Только выбрался прямо к своим, так и не встретив ни одного фашиста. Потом уже стало известно, что полк наш весь как есть полёг. Один только я уцелел. Вот тогда-то и обратился я к Богу, поверив во всемогущую силу Провидения. Дал обет, что непременно приму монашеский сан, если только жив останусь. Хотите верьте - хотите нет, но с тех пор будто заговорённый стал. До самого конца войны, будучи всё время на передовой, ни единой царапины не получил.