И по-прежнему ни звука вокруг, исчез даже запах гари. Птицы и дым пожарища улетели вместе с ветром, покинули Вассье. Константин отвернулся, и его вырвало прямо на то, что лишь отдаленно напоминало человеческое тело; он отшатнулся, и его вырвало опять – теперь уже на черную, еще горячую доску; он попятился назад, словно обгорелые трупы на земле угрожали ему. Он отступал все дальше и дальше, так медленно, что чуть ли не целый час преодолевал десять метров, отделявшие его от поворота, за которым, слава богу, уже ничего не было видно; и тут он сел, почти рухнул на низенький белый бортик дороги, не тронутый огнем, но горячий от зноя. Рядом с ним, прикрыв глаза, мирно дремала ящерица и покачивала из стороны в сторону зеленой головкой; Константин был рад, что она живая, что она шевелится. Его сотрясала ледяная дрожь, и одновременно он задыхался от жары в этом пекле; теперь он знал, теперь он понял, отчего солдаты, нынче утром спускавшиеся из Вассье, не пели гимнов родине-матери[21].
Он встал и глянул сквозь листву вниз, в долину, туда, где ждала его группа: крошечные человечки в белых, красных, синих, зеленых нарядах проворно бегали взад-вперед среди повозок; лошади – обе принадлежащие «Фабрицио» – горячились и гарцевали на залитом солнцем лугу. Вот только бойня у него за спиной… эти две картины никак не укладывались рядом в его сознании. Константин опять присел на камень, трясущиеся ноги не держали его. Ящерка ускользнула, пока он вставал, и теперь он чувствовал себя безумно одиноким. А главное, навсегда отрезанным от немецкой нации, от своей отчизны, от своего языка, от родных корней. Он ощутил себя вечным, безнадежным сиротой, но сиротой с ненавистью в душе – вот уж роль, которая подходила ему менее всего. И все это время, растянувшееся, чудилось ему, на долгие часы, он явственно слышал собственный голос, он громко твердил: «Нет, нет, нет, no, ne!..» – но ни разу не произнес «nein». Как беззаботно смешивал он прежде все на свете языки! Теперь никогда больше он не скажет ни «nein», ни «ja», никогда не потерпит, чтобы его величали Herr von Meck.
Константин услышал свое имя – кричали снизу, из долины, – взглянул на часы и ужаснулся: ему казалось, будто он ушел со съемки много дней назад. Он поднялся на ноги и, шатаясь, побрел на окликавший его голос – голос Романо; тот скакал к нему на лошади, загорелый, в рубашке с распахнутым воротом, с сияющими на солнце волосами; Романо мчался ему навстречу, улыбаясь, хотя не имел никакого права улыбаться, потому что здесь было безумием улыбаться, безумием и кощунством! Константин обхватил Романо поперек тела и буквально стащил его с седла. Улыбка Романо погасла, он увидал лицо Константина и теперь уже сам поддерживал его, чтобы тот не упал.
– Что с тобой? – спросил он. – Что случилось?
– Спускайся вниз, – выдохнул Константин, подавляя новый мучительный приступ рвоты, – спускайся, не ходи дальше, прошу тебя!
Романо закинул голову, он ловил воздух ноздрями, как охотничий пес; Константин ощутил, как тело его сжалось и напряглось.