– Ты танцуешь так, будто всегда таким и был. Ti amo![127]
Морицу и впрямь казалось, что с него свалилось все, чем он больше не являлся. Он чувствовал свои мышцы – они болели, он чувствовал счастье – оно гудело у него в крови. Он снова был весь на виду. Теперь-то он понимал, что стать невидимым он решил еще в детстве. Что-то в нем в те далекие дни пожелало уйти в тень, устраниться из мира. Постичь искусство избегать наказания и получать похвалу за послушание. Жизнь без побоев. И жизнь без самого себя как плата за это. И путь этот выбрал не он один, а вся его страна. На самом деле – теперь он это знал – всякая диктатура подпитывается не силой вождя, а слабостью народа. Немцы были не расой господ, а народом подданных.
И все эти люди, что танцуют вокруг него, полны безудержной радости просто потому, что они живы, что они больше не рабы и не господа. И они счастливы. Их хотели убить за то, чем они были. Они потеряли все, но спаслись.
И Мориц теперь знал, кто же он, кому принадлежит, – вот эти люди, вот его народ отныне, он один из них, он из этой толпы безродных на пути откуда-то куда-то.
Он знал, кто был его фараоном, и он знал, каково это – быть рабом на чужбине, даже если чужбина – твоя собственная страна, поработившая своих подданных. И он сумел освободиться, сделав свое «я» микроскопическим, невидимкой проскользнул сквозь ячейки сети. Его переполняла глубокая благодарность. Он сбежал и принят общиной, для которой важен не цвет кожи, а общность ценностей. Общиной, которая не спрашивает, откуда ты, а спрашивает только, куда ты направляешься.
Одного он по-прежнему не знал – где его земля обетованная.
Он был ошеломлен, увидев себя в зеркале. Реквизит в золоченой раме, который кто-то поставил в кулисах. В зеркале счастливый человек кружился в танце – так Мориц не танцевал никогда.
Salve, Maurice, приветствовал он свое отражение. Спасибо за мою жизнь.
Внезапно в нем снова поднялась паника. Но теперь он понимал, чего боится, – потерять себя. Стать настолько Мори́сом, что совсем исчезнет Мориц. Что душа отделится от тела и больше не сможет найти дорогу назад. Ясмина почувствовала его растерянность и нежно погладила Морица по щеке.
– Amore, tutto bene?
– Sì[128].
Ее прикосновение успокоило, вернуло его душу в тело. Мориц взял руку Ясмины и крепко сжал. Он смотрел на нее и уже не знал, та ли это Ясмина, с которой он себя потерял, с ее смехом и печалью, с ее распахнутым сердцем, с ее самозабвением в танце. Может, он и любил ее за то, что она была в этом мире такой же потерянной, как и он.
– Сыграйте «Юкали», – крикнула Ясмина аккордеонисту.
Тот знал это танго и заиграл. А Ясмина запела.
Все остановились и слушали, и ее голос поначалу казался нежным и хрупким – как ее тело, но с каждым мигом наливался уверенностью. Мориц тоже был заворожен. Прежде она не отваживалась петь на людях, всегда в своей комнате, подпевая пластинкам брата. И теперь казалось, что голос Виктора просвечивает сквозь ее голос. Как будто Виктор никогда не умирал. Она пела для него – и внезапно Виктор очутился среди них. Альберт растроганно вытирал слезы. Потом начали подпевать знающие французский. Для нее Юкали, остров счастья, был не воспоминанием, а обещанием. Когда Ясмина замолчала, Альберт подошел к дочери и обнял. Ему не надо было говорить, о чем он думает, – она и так знала. Она вернула его назад – пусть лишь на краткий миг, но этого было достаточно, чтобы Альберт почувствовал, что его сын не пропал, а лишь отдалился на одну песню.