— Бедняга!.. О, бедняга!..— повторяла она сквозь слезы.
В тот же день, вечером, сеньор вернулся домой с доктором. После первого визита врач стал приходить каждый вечер.
— Он расспрашивал меня о детстве, об отце, матери. Но я не знала, о чьем детстве, чьем отце и чьей матери хотел бы он знать. Поэтому я говорила с ним о завоевании Мексики. Ты ведь меня понимаешь, верно? — произнесла Лаура, пристально глядя на кастрюли с желтоватым налетом.
— Да, сеньора...— разволновавшись, Начита уставилась на окно, выходящее в сад. Ну и тьма нынче, в двух шагах ничего не разглядеть! Она вспомнила, как сеньор, такой озабоченный, сидел за столом — да он едва ли и притронулся в тот раз к ужину.
— Мама, Лаура попросила доктора принести «Историю» Диаса дель Кастильо [210] говорит, что ей сейчас только это и интересно читать.
Сеньора Маргарита даже вилку уронила.
— Бедный мой мальчик! Жена твоя в уме повредилась!
— Она только и говорит, что о завоевании Великого Теночтитлана [211],— добавил сеньор Пабло, опустив голову.
Врач, сеньора Маргарита и Пабло пришли к выводу, что у Лауры нервная депрессия, вызванная ее затворничеством, и что ей необходимо общение с окружающим миром. С этого дня сеньор стал присылать машину, чтобы жена ездила погулять в парке Чапультепек [212]. Сеньору Лауру сопровождала свекровь; кроме того, шоферу было приказано присматривать за ними обеими. Но и свежий воздух не помогал Лауре. Нача и Хосефина замечали: с каждым днем сеньора возвращается домой все более утомленной. А войдя в спальню, тут же берется за Берналя Диаса — и только тогда лицо ее оживлялось.
Однажды сеньора Маргарита вернулась с прогулки одна в растерянности.
— Эта полоумная сбежала! — еще с порога громко крикнула сеньора Маргарита.
— Выслушай меня, Нача. В парке Чапультепек я села на свою всегдашнюю скамейку и сказала себе: «Он мне этого не простит. Мужчина может простить одно, два, три, четыре предательства, но постоянную измену — нет». От этой мысли мне стало совсем грустно. Было жарко, и Маргарита купила себе ванильное мороженое и уселась в машину. Я почувствовала: я ей так же надоела, как и она мне. Кому понравится, что тебя стерегут?! И я старалась глядеть по сторонам, лишь бы не видеть, как она ест эту свою трубочку и смотрит на меня. Я увидела серые клочья сена, свисающего с ветвей кипарисов [213], и — уж не знаю сама почему — утро для меня стало таким же грустным, как и эти деревья. «Они и я, мы видели одни и те же трагические события»,— сказала я себе. Пустынной дорогой уходило время. И я была как это время — одна на пустынной дороге. Мой двоюродный брат в окно дома видел мою всегдашнюю измену, и теперь он оставил меня одну на этой дороге, устланной тем, чего и не существует. Я вспомнила запах маисовых листьев и мягкий шорох его шагов. Так он приходил — вместе с шелестом сухих листьев, когда февральский ветер несет их над камнями. «Раньше мне и оборачиваться не надо было, я и так знала, что он здесь, смотрит мне в спину, прежде чем появиться передо мной». Так я рассуждала — грустно и долго — и вдруг услышала, как все устремилось к солнцу, как взлетели сухие листья. Спиной я ощутила его дыхание, затем увидела внизу, перед собой, его босые ноги. На одном колене была царапина. Подняла глаза и встретилась с его взглядом. Мы не говорили друг другу ни слова — долго-долго. Из почтения я ждала, что скажет он.