Этим отцовским словам мальчик поверил на всю свою жизнь. Он пожелал бы учиться на доброго человека, если бы этому учили и если бы не было перед глазами примера доброго священника — собственного отца.
Как-то само собой на последнем курсе семинарии будущий отец Анатолий стал женихом девушки из знакомой, однако не духовной семьи. Дружили, встречались едва ли не с младенчества, и будущий священник с радостью думал, что она не просто к нему привыкла, а полюбила его, поняла, сумела разгадать в нем главное, заслоняемое для других званием и крестом. Не отринулась, не убоялась, а смогла постичь добрую, основную его суть. Он был счастлив, называя любовью счастливое единодушие и взаимную доброту. Его не отпугивал веселый и несколько насмешливый нрав невесты. Он тоже любил пошутить, умел отпарировать шутку, не обидев собеседника и не унизив себя. Не чванился, не замыкался в гордом одиночестве и никогда не пожалел об избранном пути. Впрочем, пожалел ненадолго однажды, когда от него, уже священника большого прихода, ушла жена. Оставила записку, что не по силам ей больше, что ошиблась не в нем, а в себе. Не винила, не требовала отступничества, а скорбно просила прощения.
Он в ту ночь курил до рассвета, облокотившись над тетрадным листом в косую линейку, а утром лишь слегка побледневший, но прямой и легкий, пошел в церковь служить. И во время его проповеди о доброте сердца, осененного богом, женщины плакали, потому что трогательно-ласковыми были и голос батюшки и слова. Ни одна душа тогда не догадывалась, что этими словами молодой пастырь врачует собственное сердце свое.
С тех пор прошло пять лет, и если хорошенько вспомнить, то были случаи, когда сомнение обдувало душу, но он его отметал. Что же ныне его подкосило? Будто споткнулся на знакомом, хоженом-перехоженом пути. Стараясь дознаться, отец Анатолий вглядывался в своих ближних и, словно в первый раз переступив порог собора, стоял и смотрел, нездешний, чужой.
— Батюшка, вам кого? — вопросительно прошипела Серафима, двинувшись к нему.
Он поглядел на нее с неприязненным недоумением, ничего не ответил, круто повернулся и вышел, направился к сторожке через гладкий, отполированный смиренными подошвами двор.
Посреди двора, задрав голову и расставив ноги в парусиновых обвисших штанах, Тимофей наблюдал, как убегающий звук белой пенистой бороздой разрезает небо пополам.
— Эна, куда взлетел, подумать только! Сидит там и не страшится, и мы под ним мошкара, — с удивленным восхищением бормотал старик.
На шаги отца Анатолия не обернулся: не угадаешь ноне, как на молодого батюшку глянуть и что сказать. Подменили будто в последнее время, ходит темнее тучи, обозлился на весь белый свет.
Не смеялись больше в сторожке, не рассказывали анекдотов. Отец Анатолий молча курил в своем углу, молча уходил, когда его звали, и отец Константин провожал его вздохом, словно знал за ним невольный грех.
— Сглазили, должно, окаянные бабы, — печалился о своем любимце Тимофей. — Побрызгать, что ли, на него святой водичкой?
— Время виновато, а не сглаз, — говорил отец Константин,