— А знакомая как же?
— Сидит. Поглядела, поглядела, подозвала к себе Варькиного мужа — и что-то все шепотком, шепотком и рукою в разные стороны поводит. А Варькин понуро так отвечает скрозь зубы. Потом встали и пошли, нету их и нету. Варвара чуть было не в голос, напрасно, мол, мое мучение. Глядь, а он возвращается, быстренько так идет один, говорит: «Проводил я знакомую на автобус». С тем все и кануло, сколько лет уж прошло, а по сю пору живут душа в душу. Старшего сына женили, внуков ждут… — плавно, как сказку, закончила Матвеевна повествование.
Настя слушала чужую историю, а видела себя. Поднялась утешенная, обнадеженная, уверенная в непременном счастливом конце своего горя.
Вышли вместе на низенькое скособоченное крыльцо и обе — и старая и молодая — глубоко вздохнули, будто напились свежего ночного воздуха, настоянного на хвое и на травах. Пахло нагревшейся за день сосною и чебрецом, разостлавшимся на песке в подлеске.
— В круговую пойдешь, верхами? — спросила Матвеевна. Те, кто не очень спешил, ходили от нее верхней тропой вдоль оврага.
— Нет, через мосток, — ответила Настя. — Одни ведь ребята.
— И то, и то. Провожу я.
Вместе спустились в зябкую овражью темень. Заря погасла давно, оставшийся краешек ее угадывался за лесом, подсвечивал высоким и реденьким звездам. Избы над оврагом, на той его стороне, рисовались широким, темным частоколом с яркими прямоугольниками светящихся окон.
— Нонче как стали засиживаться поздно у нас, — сказала Матвеевна легким посторонним голоском с нескрываемым намерением отвлечь Настю от тяжких мыслей. Та поняла, ответила:
— Пойдет комарье, не больно-то со светом насидишься.
Поговорили о погоде, о том, что ливнями и ветрами с яблонь посбивало цвет, что в холоде и дождях прошла троица: ни картошку окучивать, ни грядки полоть — мокро. Несколько дней всего-навсего как раскрылось ясное небо и началось наконец лето.
— Приду я завтра, а, теть Пелагея?
— Приходи, а чего же. Посумерничаем.
— Разбросишь еще?
— А как же.
Старая лесничиха гадала не всегда и не всем, а лишь в тех не пустячных случаях, когда сама находила свое вмешательство необходимым. Трепать же карты о пропавшем гусе или заблудившейся телке Матвеевна считала кощунством. Скажет такой клиентке, сердясь: «Все бы твои несчастья, бабонька, обошлись этим гусаком. Плакать-то постыдись, добро ведь наживное». И ни за какие деньги не соглашалась гадать. Деньги Матвеевну не прельщали. Она бескорыстно ворожила тем, кто страдал от сердечной муки, от разлада. Тут уж невозможно было утерпеть, чтобы не вмешаться, не помочь, потому что в сердечном деле никаким капиталом не перевесишь, а надо раскидывать умом, а где он, ум-то, у тех девок и баб, которые об своих ненаглядных дураках сохнут?
— Ну, Настенька, дальше уж ты сама, — сказала Матвеевна, остановившись. — Хочешь, постою тут, поаукаю, чтобы не боязно тебе идти было?
— Спасибо. Не маленькая я.
Распростились у мосточка, у двух бревен, перекинутых через мокрое дно оврага. Ручей под этой хлипкой опорой бежал в дождливые дни, а сейчас, отражая темнеющую высь, поблескивала мелкая лужица. Одинокая звездочка мерцала в ней оброненной золотой бусинкой.