Конечно же великое дело привычка, а здесь Анна Сидоровна и забыла когда была. Кажется, с тех пор, как молила бога даровать ей ребеночка. Вымолила, даровал. Сколько же слез выплакала она о сыне! Единственного, ненаглядного убили на войне. Старшим сержантом был, пенсию она за него получает. Царство небесное, Феденька, тебе. Позавчера из собеса еще принесли пятнадцать рублей — вдобавок, видать, как матери погибшего. На ярмарку в Лужники съездила, ситцу и штапелю набрала на два платья и вот этот платочек синими листочками по кремовому полю купила в церковь ходить.
Надоумила сюда прийти одна чужая старушка. Вышли с ней после ранней обедни у Пимена, сели на лавочку дожидаться поздней, разговорились, и поведала Анна Сидоровна свое горе. Та и посоветовала: «В Марьину рощу к Нечаянным радостям сходи помолись. Может быть, и поможет».
Анна Сидоровна медленно обошла церковь снаружи, оглядела, будто не узнавая, и где-то глубоко-глубоко в своем сознании изумилась: «Поди ж, стоит!»
Сын Федор, которого она в этой церкви вымолила, родился и вырос, ходил в школу, учился в техникуме, работал на секретном заводе — прожил на белом свете двадцать один год. На фронт, не спросясь ни отца, ни матери, ушел восемнадцати лет, высоким красивым парнем, воевал, слал домой письма, обещался вернуться с победой, и вдруг — погиб. И вот уже много лет — больше, чем жил Федя, — ставит она свечки, подает записочки за упокой раба божия Федора.
Взойдя на паперть, Анна Сидоровна сунула было руку в карман к узелочку с деньгами, чтобы нищим по копейке подать. Но раздумала. Эва еще сколько будет расходов, если бог внемлет. Не уложишься и в пятьдесят рублей. Туда — сюда, панихида, гроб — все деньги. В собесе, может, дадут десятку на этот горький случай. И пошла мимо просящих, жалобно-льстивых глаз, будто не замечая их, и осудила: небось же какую-никакую пенсию получают, а на паперти стоят. Обмахнулась от плеча к плечу щедрым крестом, прошептала:
— Благодарю тя, господи, что меня до этого не довел!
Купила по обыкновению две свечки. Одну за Федю, за упокой его светлой душеньки, другую во здравие Якова. Прослезилась над первой: был бы сыночек жив, разве бы она мучилась? Была бы в помощь невестка, в утешение внуки. А теперь они с Яковом как два перста.
Запалив вторую, удивилась вдруг несовместимости просьбы, с которой явилась, изумилась так, что мигом высохли слезы и неразрешимый вопрос застыл на старом, круглом, растерянном лице. Как же быть? Ставить или нет? Если она поставит эту свечку, то будет ли от молитвы толк? Господь разберется. Прилепила, обошла колонну и, приблизясь к алтарю, опустилась на четвереньки, потом тихо поднялась на колени, вздохнув, перекрестилась: слава те, добралась наконец! Бухнулась бы с маху, так горяча и нетерпелива была ее просьба к богу, да суставы закостенели и налились свинцом. Молилась долго, просила бога о великой милости со слезами, со вздохами и в то же время все видела, все замечала: кто как крестится, кто как стоит.
Народу и здесь мало, а ведь воскресенье. И не диво! На той неделе, на рождество Богородицы, в Новодевичьем и то было всего десятка полтора человек. Не было в Москве храма, где она не побывала бы, а вот привыкла к Пимену и к Новодевичьему монастырю. Еще девчонкой, живя в няньках у тетки-лавочницы на Пречистенке, бегала в Новодевичий слушать колокольный звон. Ах, как звонили! Слушаешь — душа радуется…