Верховцев смотрел туда, куда указывал Данила: белые скатерти, хрусталь, цветы в высоких вазах, а за ними — рты, рты, рты, жующие, смачно чавкающие, рыгающие. «Один омар по-бретонски», «Перепела — на второй столик», «Седло барашка, телятина по-милански». Жирные пальцы в перстнях, с трудом справляющиеся со столовыми приборами, двойные, тройные подбородки, приспущенные галстуки, расстегнутые пиджаки от Версаче, от Валентине, брюки, едва не лопающиеся на мясистых задах, и опять — рты, рты, рты...
— Да, — ответил он тогда.
Олли улыбнулся. Отпил вино из бокала. Он не вмешивался в их спор, почти всегда молчал, молчал и улыбался.
— Ты странный человек, Игорь, — сказал Данила.
— Может быть.
— У нас ничего не получится.
— Может быть.
— Что им, таким, твой Мастер?
— Он гений, Данила.
— А не он ли сказал: «Публика на удивление тяжела. Она прощает все, кроме гениальности»? Вспомни, что они сделали с ним, чем он кончил! А ведь тогда, век назад, были совсем другие люди и время было другое.
— Тебе жаль его?
— Да.
— И мне, — вдруг подал голос Олли. Верховцев поблагодарил их мягким взглядом. Небрежно откинул светлую прядь со лба. «Па-а-цалуй меня! Ну па-а-цалуй, пра-а-шу-у!» — хрипела в микрофон старая знаменитая певица. Олли поморщился.
— Плохая поэзия возникает всегда из искреннего чувства, — заметил Верховцев. — Взгляните, у нее на щеках — слезы. Она вспоминает в этот самый миг всю свою жизнь. Слезы, смывающие румяна, — что может быть естественнее? Быть естественным, Олли, — значит быть очевидным. А быть очевидным значит быть безыскусным. Отсюда и плохая поэзия.
— Мне здесь не нравится, — сказал Олли.
— Скоро мы уйдем. — Данила выбрал в вазе самое крупное яблоко и протянул ему, как ребенку игрушку. — На. Искусство, как говорил Мастер, отражает не жизнь, а зрителя. Какого же зрителя ты найдешь здесь, среди них? Каким же будет это твое искусство?
— В наш уродливый век, — вздохнул Верховцев, — поэзия, музыка, театр, кинематограф черпают вдохновение не из жизни, не от зрителя, а друг у друга. Я не собираюсь ничего отражать. Я просто покажу то, что нравится мне. Я поделюсь, понимаешь? Поделюсь не со всеми, нет. Не со всей этой толпой разряженных скотов. Нет, сначала я выберу среди них единственного, достойного не оценить — на это я не надеюсь, — но хотя бы понять. Я поделюсь только с ним и заставлю его взглянуть на некоторые вещи моими глазами. Потом, опомнившись, он о своем впечатлении расскажет другим, а потом...
— Ну, положим, одного такого ценителя, достаточно богатого и сумасшедшего, мы найдем, — согласился Данила. — Я повторяю — одного. Ну, в крайнем случае — двух. На большее количество здесь ты можешь не рассчитывать.
— Здесь — это где? — тихо спросил Верховцев.
— Здесь — это там, где мы с тобой живем. Среди тех, кто не может платить столько, сколько ты просишь за свое искусство, может быть, ценители и есть. Но среди этих денежных копилок, даже не надейся — нет. Ты разве не видишь, что они совсем недавно слезли с деревьев?
— С нар, — уточнил Олли, хихикнул и надкусил яблоко.
Верховцев залюбовался его жемчужными зубами, терзавшими яблочную плоть, его розовыми губами, схожими видом с лепестками розы «Слава Дижона»...