Михаил Трофименков в том же издании констатировал: «Кризис среднего возраста – смена радикализма горьким реализмом, если не ожесточенным консерватизмом; осознание смерти как ежеминутной вероятности; восприятие личных, семейных разрывов как непоправимости. Так что фильм Сукачева – факт не столько киноискусства, сколько социальной физиологии». А Юрий Гладильщиков в «Новых Известиях» искал консенсус: «В среде рецензентов «Кризис» принято ругать. Поколенческое тусовочное кино. Про что? Да ни про что! Так вообще: помесь «Старых песен о главном» с журналом «Столица». Клиповый окрас кадров, много-много стеба… Скорее всего, «Кризис» публике не понравится. Но если смотреть непредвзято, он не столь плох – фильм вполне авторский, мужской, разве что неряшливый и недоделанный. О чем? О том! О кризисе среднего возраста как явлении повсеместно-общероссийском».
Про какой все-таки кризис речь, актеры фильма допытывались друг у друга еще в процессе съемок. И точного ответа не находили. Иногда просто отшучивались. Во всяком случае, так говорила Евгения Добровольская. Сукачев через несколько лет после выхода «Кризиса среднего возраста» в одном из интервью попробовал сформулировать, что же скрывалось за тем стебом, недосказанностью, ретроспекциями, даже нравоучениями, которые разглядели в его первом кино критики и зрители.
«Все придуманное там мною и Иваном Охлобыстиным в какой-то степени – провокация. Сейчас название этого фильма стало модным, перекочевало в журналы, телепередачи. Но на самом деле у кризиса нет никакого возраста. Однако внутри себя мы априори понимаем, что есть некий рубеж, когда заканчивается активная пора молодости и наступает зрелость. Возможно, не менее упоительное время. Но за бортом – огромная часть жизни, замечательной, пылающей. И вопрос, как дальше жить: пылать или тихонько тлеть – мучает тебя. Кризис – невидимая внутренняя преграда, воздвигнутая для того, чтобы выйти на условно другой уровень самосознания. Период испытания и осмысления себя самого. А уж творчество бескризисное просто противопоказано. Вот котенка ткнули мордой в блюдце с молоком. Он мяукает, стонет, чуть ли не задыхается из-за отсутствия кислорода, а потом проникается вкусом молока, вкусом жизни. Мы переживаем страшные моменты в ощущении собственного бессилия, бездарности, бессмысленности всего, нежелания жить. Но потом безысходность прорывается новой энергией, новыми идеями, желаниями».
К самому Горынычу такое объяснение применимо лишь отчасти. Его душевное бессилие, депрессии, кризисы – кратки и довольно условны. Он – самозаряжающийся аккумулятор с устойчивым эго. Вот, например, характерный для него момент: «Снимаем первый дубль «Кризиса…». Говорю: «Мотор, камера, начали», и вдруг раздается возглас Влада Опельянца: «Ой, мамочки!» Сейчас-то он титулованный оператор. А тогда это был для него первый «полный метр». Так получилось, что и первый свой клип «Вальс «Москва», и первый фильм он делал со мной. И Влад сильно волновался. А для меня никаких «ой, мамочки» не было. Петр Ефимович Тодоровский признавался мне, что мандражировал перед съемкой каждой своей картины. Мол, кажется, что ничего не умеешь, все забыл. А я ему отвечал, что ничего подобного не испытываю. Наоборот, приходя на площадку, у меня абсолютная уверенность – я знаю, как это делать. И с артистами работать умел и по-прежнему умею. Любой из них тебе это подтвердит. С той же Таней Лавровой у нас отлично складывались отношения на съемках. Ей нравилось работать с молодыми ребятами. Мы и выпивали с ней вместе на «Кинотавре», когда представляли «Кризис…». Она говорила об Олеге Дале, Высоцком. Я ее расспрашивал, какими они были в повседневной жизни. Мне всегда интересны частности, обыкновенности, чьи-то личные воспоминания, а не эпические истории. О Высоцком я вообще говорил со всеми, кто мог что-то свое о нем рассказать: и с Александром Наумовичем Миттой, и с Ниной Руслановой, которая снималась у меня в «Доме Солнца», а с Высоцким играла еще полвека назад в «Коротких встречах» Киры Муратовой».