Он выпил свою рюмку и закричал в лицо Патрикееву:
— Ты понимаешь?! Понимаешь, Матвей?! Как мне сейчас? Каково? Когда у меня перед глазами эта картина — ее лицо в гробу и ползающие по нему червяки!
Он стал растирать кулаком слезы, потекшие из глаз.
— Я понимаю, Егор, — тихо сказал Патрикеев. — Я тебя ненавижу, но понимаю. Мне, наверное, действительно должно быть легче, чем тебе. Ведь если я помру, то встречу и Глашу и всех… А ты будешь просто гнить в могиле — один-одинешенек. И с твоей точки зрения чистого материализма, наверное, все так и есть. Но только мне не легче от этого. Нисколько.
Он взял бутылку.
— Я люблю этот портрет, — сказал он, наливая себе. — Если вы посмотрите на него внимательно, то увидите — Глаша тут не улыбается, нет. Но ты этого даже не замечаешь. Потому что — глаза… Какие у нее счастливые глаза! А знаете почему? Это был первый день, когда она ответила на мою любовь. Мы были на бегах. Видите — вон там — часы? Это часы ипподрома. Сколько на них?
— Три четверти пятого, — сказал я.
— Не четвертого? — спросил Горн, щурясь.
Чепурнин мельком взглянул на портрет и уставился в стол.
— Три четверти пятого, точно, Владимир Алексеевич, — сказал Патрикеев. — Я до минуты знаю, когда стал счастлив. И до минуты, когда стал самым несчастным. Выпьем за то, чтобы никогда не знать срока своего горя.
— Дай мне бутылку, — сказал вдруг Горн.
— Зачем? — спросил Патрикеев.
— Ты наливаешь слишком помалу. Надо так. Давайте сюда рюмки!
Мы пододвинули ему свои рюмки, и он быстро налил их под самый обрез.
— Вот, — ухмыльнулся аптекарь. — Еще могу… А!
Но тут он так неудачно махнул бутылкой, что свалил все три рюмки на стол и арманьяк начал растекаться по скатерти.
— Парррдон! — смутился аптекарь и икнул. — Ну-ка, еще раз.
Он снова составил три рюмки.
— Брось, — сказал Чепурнин. — Давай лучше я!
— Нет! — ответил Горн и снова разлил арманьяк. — Увы, с этой бутылкой все.
Он бросил пустую бутылку под стол. Чепурнин взял свою рюмку и посмотрел ее на просвет:
— Поздно уже, Матюша, плакать. Черт с ними, с поминками. Поехали лучше в «Яр» или «Стрельну».
— Зачем? — хмуро спросил Патрикеев.
— Там — живые, — ответил Чепурнин.
Горн пододвинул ко мне рюмку, а другую взял себе.
— Выпьем на дорожку и поедем, — сказал Чепурнин, поправляя пенсне.
— Нет, — отрезал Патрикеев. — Вы, если хотите, езжайте, а я тут посижу — попрощаюсь.
Он кивнул в сторону портрета.
— И я не поеду, — сказал Горн. — Надоели вы мне. До смерти надоели. Выпью и — домой. А вы, Гиляровский?
— А я и пить не буду.
— Почему? — спросил аптекарь.
— Не хочу, — ответил я, отодвинул рюмку и скрестил руки на груди.
— Как хотите, — ответил Горн и поднес рюмку к губам.
В этот момент дверь распахнулась, и в зал ввалился Никифор Сергеевич Ветошников в сопровождении трех городовых в мокрых шинелях.
— Добрый вечер честной компании! — сказал он. — Прошу оставаться на своих местах. Здравствуйте, Владимир Алексеевич, не ожидал вас тут увидеть.
— В чем дело? — спросил Горн, расплескав от неожиданности содержимое рюмки себе на грудь.
— Господин Горн? Павел Иванович? — спросил Ветошников, обращаясь к нему: